Бернард Маламуд - Бенефис Страница 28
Бернард Маламуд - Бенефис читать онлайн бесплатно
Я поспешил уйти. И назавтра улетел в Ленинград.
* * *Спустя три дня после выматывающей поездки в Ленинград и через полчаса после прилета в Москву я сидел, расслабившись, в видавшем виды такси с бойкой интуристкой. Мы ехали в гостиницу «Украина», где мне предстояло дожить оставшиеся до отъезда из Советского Союза дни. Я предпочел бы снова остановиться в «Метрополе» — уж очень удобно он расположен, да и привык я к нему, но по зрелом размышлении счел, что лучше жить там, где некая личность не будет знать о моем местопребывании. «Волга», которая везла нас, показалась мне знакомой, но, даже если это та же самая, причин для беспокойства я не видел: ее водитель мозгляк в большой вязаной шапке и темных очках — не обращал на меня никакого внимания.
В первый день в Ленинграде мне выпало пережить несколько исключительных минут. Белой ночью, распаковав по приезде в гостиницу «Астория» чемодан, я вышел на Невский проспект — в конце его передо мной встали Зимний дворец и Эрмитаж. На Дворцовой площади, просторной и безлюдной в этот поздний час, в памяти моей всплыли происходившие здесь революционные события, и я — вот уж чего не ожидал — пережил сильное потрясение. Господи, подумал я, ну почему у меня такое чувство, что русская история мне не чужая? Все, что происходит с людьми, тебя касается — вот почему. Стоя на Дворцовом мосту, я любовался леденисто-голубой Невой, золотым шпилем собора, построенного Петром Великим, сверкающим под гонимыми ветром тучами, в прогалы между которыми проглядывало зеленое небо. Конечно же это Советский Союз, но Россией он быть не перестал.
Завтра, когда я проснулся, на душе у меня было неспокойно. На улице ко мне дважды обратились по-английски, по всей видимости, этих типов привлекли мои замшевые ботинки. Первый — дурно одетый, с близко посаженными глазами — хотел всучить мне рубли по цене черного рынка.
— Нет, — сказал я, приложил руку к соломенной шляпе и прибавил шагу.
Второй, рослый парень с косо подстриженной — левая сторона длиннее правой — бородой в зеленом пуловере-самовязе, попросил продать ему джазовые пластинки, «молодежную одежду» и американские сигареты.
— Извините, ничего не продаю. — Я отделался и от него, с той только разницей, что зеленый пуловер тащился следом за мной вдоль канала еще целый километр. Я припустился бежать. Но, оглянувшись, увидел, что он уже отвязался. Спал я плохо — за окном за полночь было также светло, как днем, — и утром навел справки: не могу ли я сегодня же улететь в Хельсинки. Мне сообщили, что на ближайшую неделю места на всех рейсах раскуплены. И я вернулся в Москву днем раньше, чем предполагал, преимущественно для того, чтобы хорошенько осмотреть Музей Достоевского.
Левитанский не покидал мои мысли. Что он за писатель? Я прочитал три рассказа из предназначенных для печати восемнадцати. Что, если он показал мне лучшие, а остальные были так себе или вроде того? Стоит ли идти на риск ради такой книги? Я подумал: для душевного спокойствия лучше и думать позабыть о Левитанском. Перед отъездом из «Астории» мне передали длинное письмо от Лиллиан, переправленное из Москвы, судя по всему, она написала его до того, как получила мое. Жениться ли на Лиллиан? Хватит ли у меня решимости? Пронзительно зазвонил телефон, однако, когда я снял трубку, никто не ответил. В самолете по дороге в Москву мне все казалось, что наш самолет вот-вот упадет: наверняка далеко не обо всех катастрофах сообщают.
* * *Я расположился отдохнуть в моем номере на двенадцатом этаже «Украины» в зеленом, обтянутом пластиком кресле. Имелась тут и односпальная кровать на низких ножках, и утилитарного назначения сосновый письменный стол, на который был водружен телефон салатного цвета. Еще неделя, и я дома, подумал я. А теперь надо побриться и узнать, есть ли на сегодня билеты на концерт или в оперу. Настроение требовало музыки.
Штепсель в ванной не работал, и, отложив электробритву, я намыливал щеки, когда в дверь так сильно саданули, что я подскочил. Осторожно приоткрыв дверь, я увидел Левитанского — в руке у него был обернутый коричневой бумагой пакет.
Он что — задался целью скомпрометировать меня, этот сукин сын?
— Как вам удалось найти меня через двадцать минут после приезда, мистер Левитанский?
— Как я вас нашел? — Писатель пожал плечами.
Выглядел он смертельно усталым, лицо его вытянулось, осунулось, он напоминал отощавшего лиса, который на ногах еле держится, но козней своих не оставляет.
— Мой шурин вез вас из аэропорта. Он слышал, как интуристка выкликала ваше имя. Я говорил с ним о вас. Дмитрий — это брат моей жены — сообщил, что вы остановились в «Украине». Внизу мне сказали, в каком вы номере.
— Не важно, как вы узнали о моем местопребывании, — отрезал я, — важно, чтобы вы знали: я своего решения не изменил. И не хочу, чтобы вы вовлекали меня в свои дела. В Ленинграде у меня было время все обдумать, и вот мое решение.
— Можно войти?
— Входите, но по вполне понятным причинам я попросил бы вас не задерживаться.
Левитанский сел в кресло, плотно сдвинул острые коленки, поместил на них пакет. Если он и обрадовался, разыскав меня, то вида не подал.
Я побрился, надел чистую белую рубашку и присел на кровать.
— Извините, что не предлагаю вам выпить, — у меня ничего нет, но я могу позвонить вниз.
Левитанский жестом показал, что ему ничего не нужно. Одет он был точно так же, как и раньше, вплоть до носков. Как это понимать: его жена каждый вечер стирает одну и ту же пару носков или у него все носки трехцветные?
— Откровенно говоря, — сказал я, — меня тяготит, что по вашей милости я вынужден жить в постоянном напряжении, и я попросил бы вас оставить меня в покое. Никто в здравом уме не может рассчитывать, что совершенно незнакомый человек, турист, станет ради него так рисковать. В писательских делах вам препятствует ваша страна, а не я и не США. Раз вы живете здесь, вам ничего не остается, как жить по здешним законам.
— Я люблю мою страну, — сказал Левитанский.
— Никто этого не отрицает. Я и сам люблю свою страну, хотя любовь к своей стране — посмотрим правде в глаза — штука разноречивая. Национальность и душа — не одно и то же, я уверен, с этим вы согласитесь. И вот что еще я хочу сказать: в каждой стране есть много такого, что тебе не нравится, но — ничего не попишешь — приходится с этим мириться. Вы, я полагаю, не думаете о контрреволюции. Словом, если перед вами стена и через нее нельзя перелезть, сделать под нее подкоп или ее обойти, прекратите биться о нее головой, тем более моей головой. Делайте то, что по силам. Просто удивительно, как много можно выразить в притче.
— Хватит с меня притч. — Левитанский помрачнел. — Настало время говорить правду, неприкрытую правду. Я готов мириться до тех пор, пока не приходится поступаться внутренней свободой, в ином случае мириться я не могу. Вот и шурин мой говорит: «Пиши рассказы, приемлемые для печати, пишут же другие, почему ты не можешь?» А я ему сказал: «Они должны быть приемлемыми для меня».
— Вам не кажется, что в таком случае ваши проблемы неразрешимы? Позвольте задать вам вопрос: вот у вас в рассказе евреи лишены и мацы, и молитвенников, так неужели их религиозная жизнь более свободна, чем ваша писательская? Я что хочу сказать: надо трезво оценивать природу общества, в котором живешь.
— А свое общество вы трезво оцениваете? — В голосе Левитанского сквозило презрение.
— Мои трудности не в том, что я не могу высказать своего мнения, а в том, что не делаю этого. По моему мнению, война во Вьетнаме — ошибка, она деморализует нацию, но что я сделал, чтобы ее прекратить? — всего-навсего подписывал петиции да голосовал за конгрессменов, которые выступали против войны. Моя первая жена корила меня этим. Говорила — и пишу я не то, что нужно, и участвую в чем угодно, только не в том, в чем нужно. Моя вторая жена все знала, но делала вид, что не знает. Может быть, я лишь сейчас начал понимать, что правительство США уже много лет подряд подрывает мое самоуважение.
Кадык на шее Левитанского взлетел, как флаг по флагштоку, и тут же опустился вниз.
Левитанский снова взялся за свое, сказал:
— Советский Союз хранит великие завоевания революции. Вот почему я мирился с государством. Меня по-прежнему вдохновляют коммунистические идеалы, хотя удачным этот исторический период из-за вождей с убогими представлениями о человечестве не назовешь. Они испоганили нашу революцию.
— Это вы о Сталине?
— О нем в особенности, но не только о нем. И все же, несмотря ни на что, я следовал партийным указаниям, а когда не мог им следовать, писал в стол. Говорил себе: «Левитанский, история ежеминутно меняется, коммунистический режим тоже изменится». Верил: если даже двум-трем поколениям художников и придется терпеть гнет государства, что это по сравнению с построением подлинно социалистического общества, по всей вероятности, лучшего общества в мировой истории? Политика, революционная необходимость, наверное, важнее эстетики. Через полвека государству ничто не будет угрожать, и тогда все советские художники смогут творить как душе угодно. Так я думал раньше, но теперь я так не думаю. Я больше не верю в партийность, в ее направляющую силу, эта формулировка представляется мне смехотворной. Я не верю, что в стране осуществилась революция, если прозаики, поэты, драматурги не могут публиковать свои произведения, вынуждены прятать в стол книги, из которых могла бы составиться библиотека, и книги эти не будут напечатаны, а если и будут, то лишь после того, как их авторы сгниют в могилах. Теперь я думаю, что государству вечно будет что-то угрожать — вечно! Революция не кончается — такова природа политики, природа человека. Евгений Замятин говорил, что революции нет конца. Революция бесконечна.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.