Александр Колчинский - Москва, г.р. 1952 Страница 3
Александр Колчинский - Москва, г.р. 1952 читать онлайн бесплатно
Конечно, этот случай был исключением, потому-то я его так хорошо и запомнил. А вот дружбы, возникавшие на Гоголевском бульваре, как-то стерлись из памяти, хотя такие дружбы, наверное, были. В частности, с той веселой кудрявой девочкой, с которой я снят на нескольких фотографиях. Взявшись за руки, мы стоим с ней на фоне бронзовых львов, которые до сих пор украшают основания фонарей вокруг памятника Гоголю.
В моем раннем детстве отец занимался мной мало. Помню только, как он повел меня стричься в парикмахерскую. Мне тогда было года три, и в парикмахерской я оказался впервые. До этого меня стригла мама, тщательно собирая и сохраняя мои светлые кудряшки в аккуратно надписанных конвертах.
Парикмахерская помещалась в низком трехэтажном доме на Арбатской площади, примерно на том месте, где потом была построена почта. Увидев, какой я маленький, парикмахер достал специальный ящик, обитый черным дерматином, чтобы посадить меня повыше. Мне очень понравились аккуратно разложенные инструменты: ножницы, расчески, пульверизаторы, но особенно – висевший около зеркала засаленный ремень с ручкой на конце для правки опасных бритв. Я робко попросил показать мне этот ремень в действии, что парикмахер тут же и исполнил, взяв одну из лежащих на столике бритв. Этот предмет был мне знаком: точно такой же бритвой брился мой отец, только точил ее наждачным бруском. Парикмахер был приветлив и разговорчив – отец очевидно был его постоянным клиентом.
Когда я родился, у отца еще сохранялась его холостяцкая комната в другой коммунальной квартире, которая по случайному совпадению находилась в соседнем квартале, в переулке со странным названием «улица Маркса-Энгельса». Время от времени он, видимо, там ночевал, хотя жил в основном уже на улице Фрунзе.
Родители спали в большей из наших двух смежных комнат, и там же они принимали гостей. Посередине этой комнаты стоял круглый обеденный стол с остатками медной инкрустации, которые рвали чулки всем приходившим в дом женщинам.
У окна помещался большой письменный стол из красного дерева, покрытый зеленым сукном, а сверху толстым стеклом со щербатым углом. За этим столом еще недавно работал мамин отец, умерший до моего рождения. В ящиках стола сохранялись разные принадлежавшие ему вещицы, сильно занимавшие меня в детстве, в их числе изящный нож для разрезания бумаги. Назначение этого ножа я уяснил для себя существенно позднее, когда нашел в родительской библиотеке старую неразрезанную книгу и спросил у взрослых как ее, собственно, полагается читать. Была там и резиновая печать с четкой подписью моего дедушки: А. Айзенштейн. Эта печать меня особенно интриговала: я не представлял себе, зачем она нужна, но подозревал, что для каких-то очень важных государственных дел. Все детство меня мучил вопрос: «А если печать украдут какие-то злые люди и используют в своих черных целях?» Успокаивало то, что ящик, где она лежала, почти всегда был заперт.
Маминому отцу, любившему играть в преферанс и другие карточные игры, принадлежал и ломберный столик, который мать использовала как туалетный. На нем стояло большое зеркало, всякие флаконы, щетки и пудреницы. Но однажды мама все это сняла, и показала мне, что верхняя часть столика раскладывается. Я увидел, что его поверхность покрыта зеленым сукном, а внутренний ящик разделен на несколько отделений для карт, костей и прочих игорных принадлежностей. Тогда я впервые услышал и само красивое слово «ломберный».
В большой комнате родители держали патефон, к которому прилагалась потертая жестяная коробочка с дюжиной запасных иголок. Похоже, что эти иголки уже были неоднократно использованы, так как от замены старой на новую звук ничуть не улучшался. Помню изрядную пачку старых пластинок, представлявших собой причудливую смесь. Некоторые из этих пластинок остались в семье с дореволюционных, воронежских, времен, другие были, видимо, привезены из Палестины, третьи куплены в Москве.
Среди самых старинных была пара записей Шаляпина, выпущенных знаменитой фирмой «His Master\'s Voice», с изображением собаки, в изумлении застывшей перед большой граммофонной трубой. Что-либо расслышать на этих пластинках уже не представлялось возможным. Двадцатые годы были представлены немецкими и австрийскими записями слащавых немецких песенок. Был роскошный, хотя и потрепанный американский альбом с Пятым фортепианным концертом Бетховена в исполнении Артура Шнабеля. Когда я подрос, я часто ставил эту запись, хотя концерт занимал несколько пластинок, и их надо было все время менять. В 1970-е годы эта запись была выпущена «Мелодией» в отреставрированном виде.
Другой роскошный американский альбом, оформленный, как я теперь понимаю, в стиле «ар деко», содержал раннюю запись «Голубой рапсодии» Гершвина. Ее оценить я не мог – ни тогда, ни позднее. Зато я любил пластинку Бинга Кросби «Don\'t fence me in», хотя не понимал там ни слова. Из советских записей мне запомнилась пластинка Утесова, на одной стороне которой была песня военного времени «Варшавская улица / по городу идет – / Значит, нам туда дорога…». Эту песню я мог в детстве слушать по десять раз подряд, мне очень нравился ее бодрый мотив, а также текст с его нехитрой символикой, вполне доступной моему разумению. На другой стороне пластинки была знаменитая «А в остальном, прекрасная маркиза…», которая оставляла меня совершенно равнодушным: ее взрослый юмор от меня ускользал.
Патефон стоял на столике от старинного гарнитура карельской березы, который также остался от маминых родителей. Гарнитур был украшен бронзовыми накладками и фаянсовыми медальонами с картинками, изображавшими нарядных дам и кавалеров на катке. Дамы в капорах и шубках скользили по льду на коньках с закрученными концами, а кавалеры в расшитых камзолах толкали перед собою изящные санки, в которых сидели румяные красавицы. Часть этого гарнитура стояла в меньшей, запроходной комнате, где спали я и няня. Мы с няней любили рассматривать эти картинки.
Но главным украшением нашей комнаты был вид из окна – прямо на звезду ближайшей кремлевской башни. Наш дом располагался на некотором возвышении относительно Кремля, а потому казалось, что звезда сияет как раз на уровне окна. Этот вид порождал у меня первые туманные патриотические чувства, которые лучше всего передавала одна из моих детских книжек, кажется, Маршака, открывавшаяся такими стихами:
Кремлевские звезды над нами горят.
Повсюду доходит их свет.
Хорошая родина есть у ребят,
И лучше той Родины нет!
Эти чувства мне хотелось с кем-нибудь разделить, например с соседской девочкой, жившей в одной из комнат нашей квартиры. Эта девочка была старше меня примерно на год, а потому не снисходила до общения со мной. Если ее родители звали меня к себе в комнату, она противным детсадовским жестом закрывала то, что рисовала в альбоме, и это меня уязвляло. Только один раз разрешила мне посмотреть, что она рисует. Она рисовала Кремль, на котором горели необычайно яркие звезды, и показала мне, как надо обильно послюнить карандаш, чтобы добиться такого эффекта. Собственно, слюнила она все карандаши, так что зеленая травка была такой же яркой. Я тоже стал слюнить карандаши, но у меня почему-то они только рвали от этого бумагу.
Хотя в нашей квартире жило много семей (кажется, восемь), отношения между соседями были достаточно цивилизованными, до откровенной вражды и громких скандалов дело, как мне помнится, не доходило. Конечно, трудно представить, что не было никакого взаимного недовольства и напряжения, но в силу малого возраста я всего этого не замечал. Зато общее к себе расположение неизменно чувствовал. Никто, например, не возражал, когда я катался на своем трехколесном велосипеде по коммунальному коридору. Соседи иногда зазывали меня к себе, угощали чем-нибудь вкусным. Подобные и даже еще более теплые отношения я наблюдал в тех коммунальных квартирах, в которых жили мои детские приятели. То, что часто бывало совсем по-другому, я узнал гораздо позднее – из разговоров взрослых, а также из книг, скажем, Зощенко или Ильфа и Петрова.
Летом меня всегда увозили на дачу. Пока мы жили на улице Фрунзе, у нас была дача (вернее, полдачи) в поселке Кратово, которую мама унаследовала после смерти своего отца. Помню одно проведенное в Кратове лето, мне тогда было три года.
Это была типичная подмосковная дача, давно не крашенная, обветренная. От калитки шла обсаженная флоксами дорожка, она доходила до большой открытой террасы. В глубине участка все заросло кустами, высокой травой и крапивой, а в углу был заброшенный, с завалившимися стенами погреб, куда мне строго-настрого запрещалось ходить. Несмотря на запреты, я иногда подходил к краю погреба, опасливо смотрел на прогнившие ступеньки, на покрытые вонючей белой плесенью стены. Лезть внутрь меня совершенно не тянуло.
Какое-то время на даче жили моя бабушка Сима и дед Володя. У них была собака Гарька, рослый и сильный эрдельтерьер. Я всячески хотел выразить свою любовь к нему, и однажды, когда он спокойно сидел возле садовой дорожки, я подошел и ласково обнял его за шею. Гарька моей нежности не оценил: он тут же шлепнул меня лапой по щеке, оставив четыре кровавые царапины. Больше я к нему не приставал.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.