Александр Верников - Зяблицев, художник Страница 3
Александр Верников - Зяблицев, художник читать онлайн бесплатно
Вот тут–то для Зяблицева и началась сущая мука. Целыми днями он болтался по улицам — до темноты, допоздна, страшась возвращаться в свой подвал еще при свете дня. И только в сумерках приходил он домой, не включая света, на ощупь и проклиная многочисленные пуговицы, не поддававшиеся закоченевшим пальцам, раздевался, вешал свое «арестантское» одеяние на плечики — делая это, однако, чрезвычайно тщательно и бережно, делая это наверняка с той же смесью бережности, брезгливости и ненависти, с какой, возвратясь к себе, разведчик снимает мундир неприятельской армии, в котором пробыл весь день, — и валился в постель, накрывался одеялом и принимался ждать сна.
Первое время, на его счастье, сон приходил быстро, милостиво — возможно, сказывалось кислородное отравление, полученное во время длительных прогулок на воздухе, — и продолжался без сновидений до позднего утра, иногда до полудня. Зяблицев намеренно убивал время — очнувшись, он, сколько еще мог, валялся с закрытыми глазами, надеясь, что, может быть, снова провалится в забытье. Но когда становилось ясно, что сонливость улетучилась полностью, вскакивал, как дикий, скорее бежал умываться, надевал костюм и пальто и, будто угорелый, вылетал из своего подвала.
На улице он упорно избегал любого транспорта и таскался пешком, куда глядели глаза, а вернее, никуда не глядя, — топал и топал, надеясь единственно изнурить себя ходьбой, чтобы, возвратившись, спать, не просыпаясь, и дальше.
Однако вскоре ходьба перестала действовать как снотворное. Тот образ жизни, который Зяблицев вынужденно повел, был с точки зрения медицины очень здоровым и привел в конце концов лишь к тому, что Зяблицев недели всего за две после целых годов беспрерывной работы и затворничества необычайно окреп телесно. Но то было, если так можно выразиться, болезненное здоровье. Прогулки не столько оздоровили Зяблицева телесно, сколько выпустили, так сказать, на волю, распустили одно только тело с его животными потребностями. Короче, Зяблицева стали изводить голод и похоть. Конечно, обвинять Зяблицева в этом нельзя — никакой природной его низости здесь не было: просто он был еще молодым человеком, угодившим безоружным и беззащитным в мартовское брожение. Ибо раньше, за работой, он не замечал не то что смены времен дня и года, но и своего паспортного возраста.
Ну, да от подобных сторонних оправданий ему не сделалось бы легче. Ладно, голод желудка еще можно было удовлетворить без особых трудностей и ухищрений — в своих мытарствах по городу Зяблицев не пропускал теперь ни одной забегаловки, ни одного ларька, торговавшего снедью, и набивал себе нутро без разбору всем, что подворачивалось: он мог заесть порцию пельменей бифштексом или шницелем, а пряную селедку запить молоком — вкуса не разбирал.
Но как было утолить голод плотский?.. Тут были бессильны и транквилизаторы, и снотворные таблетки, которые он начал поглощать в таких количествах, в каких дети, дорвавшись, — леденцы и другие мелкие сласти. Он ел эти штуковины, можно сказать, на десерт и добился только того, что едва не каждую ночь видел во сне отчетливые, яркие, самые бесстыдные и подробные эротические картины. В конце концов ему стало ясно, что точно так, как не утолить голода одним воображением кушаний — это только хлестче распаляет аппетит, — так не побороть и похоти самыми невероятными сексуальными сновидениями.
Признаться в этом себе было ох как тяжело, а еще тяжелее начать действовать. Весь ужас и срам заключался в том, что Зяблицев никогда не был сластолюбцем и уж тем паче «мартовским котом». У него, конечно, бывали женщины, но они всегда появлялись как–то само собой и в непременной связи с его творчеством. Если не считать одной давней юношеской влюбленности, все те женщины были натурщицами, причем натурщицами добровольными.
А теперь, что было делать теперь?! Если еще месяц назад, в обтерханном свитере, со своим откровенно богемным видом, не требовавшим никакого дополнительного аусвайса, Зяблицев мог запросто подойти на улице к любой женщине, поразившей его воображение, и начать уговаривать ее пойти к нему позировать, то сейчас он был на такое не способен. И опять же — в эдаком–то виде! в пальто, в костюме–тройке — кто ему поверит?! Обманывать столь постыдным способом какую–нибудь незнакомку и, главное, себя было чертой, которую он, даже в теперешнем отчаянии, не мог преступить. «Пойдемте, я хочу — или, нет, мне надо вас нарисовать!» — о, какая издевка над собой, и поразительно, как двусмысленно и мерзко зазвучала бы, слети она с языка сейчас, эта фраза. Та самая, которую он столько раз произносил смело, открыто, без задней мысли, иногда с улыбкой, и ему давали согласие. Да, но ведь тогда–то он ходил в свитере, а нынче–это… Будь оно проклято и вместе с ним матушкино радение!..
Все существование Зяблицева наполнилось враз каким–то отравленным, извращенным значением. Кругом ему виделись двусмысленность и насмешка, всюду поджидали, зазывали, обращали на себя внимание похабные намеки: казалось, не только в нем самом, но и в мире не осталось ничего, кроме пищеварения и сладострастия. Так как он целый день проводил вне дома и при этом практически непрерывно ел и пил, то, естественно, ему пришлось узнать не только неведомые ранее точки общепита, но и другие многочисленные, как благоустроенные, так и дворовые заведения публичного пользования. И они–то и стали для него самым низом преисподней его падения потому, что со стен там смотрели и кричали ему о его разжегшейся и неудовлетворенной похоти скабрезные рисунки, выполненные дрожащими руками прыщавых подростков. О, какая это была насмешка над ним, который «тоже» рисовал и у которого, как и у многих художников, графические ню занимали добрую часть листов! Зяблицеву казалось, что эти изображения глумятся над ним и говорят ему: «Вот единственное, на что ты теперь со всеми твоими умениями годен! Вот что тебе надо изображать теперь! Вот где твое нынешнее поприще! Ты должен показать этим молокососам, как надо такое рисовать!» Зяблицев в ужасе и бешенстве бежал от одного такого места с тем только, чтобы через некоторое время быть вынужденным посетить другое. Казалось ему, козлоногий охальник водит его за нос по городу и искушает, все время утыкая лицом в тупиковую стену лабиринта его отчаяния, а со стены красовалась все та же дрянь.
Однажды вечером, возвратясь домой, он зажег–таки свет, но на бывшие свои произведения не взглянул, а в припадке злобного самоуничижения, намеренно тщательно укрепив ватманский лист на наклонной доске, с трепетом святотатца стал набрасывать на белизну листа виденные за день настенные гнусности. Карандаш его едва, на ощупь прикасался к бумаге, оставляя еле видимый след, и тотчас, будто в оторопи от содеянного, отскакивал назад — будто тотчас отрекался, каялся и причитал: «Не я, это не я, бес, бес меня водит!» Но только лишь возникло более или менее отчетливое изображение, Зяблицев, с отвращением, в неистовстве сорвал лист с кнопок, изодрал в клочки, но, не останавливаясь и на этом, бросился к печи и сжег обрывки в пепел. Затем он кинулся на постель и, вцепившись зубами в подушку, молотя по ней кулаками, затравленно застонал, завыл. «Все! — решил он. — Это последний такой день. Завтра же, завтра же!.. Нет — сейчас, сию минуту!..»
Тут бы кстати было художнику если не припомнить, то узнать фрейдовскую теорию сублимации и не убиваться, не бичевать себя этак–то, но вряд ли бы теории помогли ему.
Он вскочил, вырубил свет, вернулся на койку и стал думать, кого ему к себе затащить, с кем бы это было реальнее и проще всего. И, разумеется, первыми вспомнились прошлые натурщицы, а вскоре из них выделилась та, самая по времени последняя, которая после окончания сеансов и того, что случалось иногда в промежутках между ними, настаивала на продлении именно тех, побочных отношений, а он наотрез отказал. Тогда он был занят уже другим — большим пейзажным полотном — и ни о каких женщинах и вообще ни о каких помехах слушать и думать не желал, не мог.
Он вновь бросился к выключателю, озарил комнату непомерно ярким светом многих мощных ламп, необходимых в любое время для нормальной работы в полуподвале, и сначала нашел глазами тот самый пейзаж, оставшийся незаконченным. Это была последняя его вещь, и было то полтора, нет, уже два месяца назад — уже столько времени он ничего не делает! Ужас, ужас!..
С усилием оторвав глаза от картины, он принялся рыться среди груд и кип бумаг и картонов, перевернул весь свой драгоценный хлам в погоне за изображениями той натурщицы. Вот, вот они — одно, два, десять, двадцать–боже, сколько! Вот она сидит, стоит спиной, вполоборота, лицом, вот полулежит, и все позы такие стыдливые и целомудренные, будто вовсе не могут предполагать того, что все- таки было в промежутках между созданием этих самых листов. Как далеки были изображения этого нечто, этой одной чистой формы, контура от тех сатанинских карикатур на беленых стенах! И в чем это чудо крылось, что делало здесь невозможной и кощунственной мысль о какой бы там ни было утробности и чувственности? И тем не менее Зяблицев отмечал про себя, что ищет такой рисунок, где бы на возможность плотского зуда содержался хотя бы намек.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.