Владимир Гусев - Дни Страница 37
Владимир Гусев - Дни читать онлайн бесплатно
А раз к самому их логову подошла девочка лет пяти. Это было днем. Она была в шерстистой пунцовой шапочке, в бордовом широком пальто, в карманы которого как бы деловито сунула свои руки, тонкие, белые, пахнущие чистым, молочным человеческим тельцем, кисти которых виднелись между рукавами и карманами; она подошла по дну овражка и обратила внимательное круглое личико на пару волков, прижавшихся в своей боковой яме в глинистом склоне оврага друг к другу и к стенке. Они скорбно смотрели на нее, ожидая неизбежного и скорого появления больших людей; но никто больше не подходил, девочка, видимо, одна гуляла и забрела в овраг.
Она смотрела некоторое время, думая, что они что-нибудь сделают; но они ничего не делали и лишь смотрели, напряженно дыша и высунув языки.
— Собачки, собачки, — сказала девочка своим четким, медленно-утвердительным детским голосом. — Идите сюда.
Волки помедлили, пошевелились; странным образом в это мгновение высокого напряжения нервов они оба поняли, чего она хочет. Вскоре волк встал на свои длинные мощные ноги и, прямо глядя на девочку, непривычно-неловко оступаясь по насту и проглянувшим в последнее время ошметкам глины, спустился к девочке на дно овражка. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, побалтывая полы своего широкого пальтеца, руки в карманы; он стоял перед ней, угрюмо и робко глядя в лицо; его морда была почти на уровне ее лба.
— Собачка, ты не серый волк? — спросила девочка, в своей шапочке и ярком на снегу пальто. — Ты, наверно, есть хочешь. А у тебя есть папа? Почему ты не отвечаешь? Отвечай! — она притопнула ножкой в кожаном красном сапожке.
Волк молчал; высунув язык, смотрел.
— А у меня мама дома, а папа уехал. А я не пошла в садик и гуляю вот. А ты не ходишь в садик. Не ходишь, вот… Э, а мне хорошо, я сегодня не пошла в садик. А у тебя есть папа? Отвечай! Ну отвечай! — она более капризно топнула ножкой. — Ну, не хочешь, и не надо. Дай, я тебя поглажу.
Она подошла к волку и погладила его по широкому гладкому лбу и по косматой, остро-шерстистой макушке между ушами; для этого ей пришлось поднять руку вверх — у волка была высокая, мощная шея. Но пока она тянула руку, волк весь прижался, сжался, стал меньше ростом; когда ее бордовая, резкая для глаз, для нюха варежка еще и не коснулась его, но — он почувствовал — сейчас коснется, он уж заранее придавил уши к шерсти, так что они уменьшились, пропали как бы; он весь зажмурился — остались тонкие кожистые щелки — и заскулил слегка. Девочка твердо и властно погладила его и сказала:
— Ты не бойся, волчок. Плохая собачка. Чего ты боишься? Или ты хочешь меня съесть? Собачки не трогают детей. У тети Люси знаешь какая собака? Ого. Она никого не трогает. Ты меня не трогай, и я тебя не трону. Дай я тебя поглажу еще раз.
Она снова коснулась волчьего лба; волк снова сжался.
Тяжелое, сложное боролось в волке; он ощущал запахи человеческого тела и человеческого мяса, и это были разные запахи; тело говорило: молчи! нельзя! человек! человек неприкасаем; мясо же бередило, туманило мозг, но не сильно: волк был не очень голоден, да если бы и был голоден — было бы так же: одно дело — кот, удар крови в мозг; другое дело — сам человек; при человеке волк — как любой зверь — никогда не забудется; при человеке он — стой! стоит; только в крайнем случае зверь идет на человека сам, без вызова: идет, когда уж почти умирает с голоду; идет, когда взбесится; идет, когда по той или иной случайности не знает, что такое человек, а инстинкт отупел почему-либо или поврежден; идет, когда человек приближается к его детенышам; идет, когда ранен человеком; идет, когда считает, что человек сам на него нападает, что человек готовится его убить. Здесь ничего этого не было; в поведении этой девочки, этого человека, была та уверенность, сама собою разумеющаяся твердость, спокойствие, которые подкупают и сковывают зверя. Далее: девочка была мала, она была человеком, она не делала зла, и волк понимал все это как некую необходимость охранять эту девочку, этого человека; появись сейчас, положим, какой-нибудь коршун, который бы попытался напасть на девочку, — волк отогнал бы его. Коршун мог напасть, ибо для него девочка не мала, даже велика; но волк — отогнал бы. Это сложное звериное чувство, волк чувствовал его, но не мог бы выразить отдельным действием, голосом, воем; мог бы выразить только поступком. И кроме всего, он смертельно боялся нечаянно повредить этой девочке, этому человеку и тем вызвать внимание и неудовольствие больших людей; и боялся он, что вот-вот появится — все-таки — кто-нибудь из них.
Он гнулся и тяжело, с надрывом, с нервным подергиванием всей кожи на голове поддавался поглаживаниям рукавички.
— Ты знаешь, волчок, мы вчера с мамой приколачивали гвоздь, и я чуу-уть-чуу-уть не упала со стола, — рассказывала девочка, явно подражая интонациям матери, излагавшей все это какой-нибудь тете Люсе. — Ну чуу-уть-чуу-уть не грохнулась. Еще бы секунда — и это что же? Разбила бы нос, а то и кости переломала бы. Ведь это что же за дети пошли? — продолжила она, увлекаясь. — Ведь это глаз да глаз. Отец шляется, отлупить некому. Самой-то жалко вроде…
— Же-е-е-е-ня-а-а-а! — раздался мамин крик издали, сверху. — Ты где?
— Меня зовут, — сказала девочка, вращая свое бордовое пальтецо. — Я пошла. А ты приходи к нам в гости, хорошо? Мы тебе вафли дадим. И он пусть приходит, — спокойно-утвердительно указала она на дрожащую, молча глядящую на них волчицу и стала карабкаться по склону оврага, сияя в глаза волка бордовыми же рейтузами, натянувшимися на задике.
Волк вернулся в логово, улегся рядом с волчицей, они прижались друг к другу; беспокойство его усилилось, он смотрел перед собой, нетерпеливо ожидая темноты.
А глухой ночью, перед рассветом, в тот час, когда все молчит, заглохло так, будто оледенела земля и пылью стала вселенная, окружающая ее, молчаливую землю; когда сплошными черными дырами смотрят прежде жгучие, бесчисленно-яркие окна дальних огромных домов; когда тускнеет желтизна, усиливается синева московского неба, когда молчат пустыри и улицы, рощицы и ворота, — в этот пустынный, сомнительный, странный час там, у старого парка, из оврага тянулся плачущий, возникающий под землею, под ледниками, а после все тянущийся, идущий, все приближающийся к поверхности, к синему свету, как бы густой, переливчатый вой; и просыпались, лаяли и рычали болонки, бульдоги в теплых московских квартирах, и разлепляли усталые веки те люди в огромных домах — и, прислушиваясь, говорили друг другу:
— Черт знает что. А впрочем, в нынешнем мире…
И засыпали снова.
Да, хуже всего были и тут не люди, а собаки. Были такие, которые не обращали внимания или даже выказывали дружелюбие, как горный спасатель сенбернар; но прочие были страшны.
Волк хорошо видел, что это — главная опасность, и всячески старался не связываться с собаками, даже заискивал перед ними. Но ничто не помогало; даже наоборот. Волк знал эту собачью черту: чем ты дружелюбней, тем больше наглеет — принимает за слабого. Или чувствует сильного, но любит, чтобы он казался слабым; это еще хуже. Но что же было делать? Волк как мог вилял опущенным, крупным волчьим хвостом, неловко скулил хриплым, тяжелым волчьим скулением, уступал кости, без боя отходил от вкусной требухи, просто убегал трусцой (если быстрее — погонятся), иногда глухо, несильно огрызался или даже наддавал лапой куда-нибудь в собачью ляжку, в зад, в бок — в более или менее безопасное место, — стараясь дать понять одновременно о своей мощи и о своем дружелюбии; ничто, ничто не помогало. Отпущенные с поводков длинноносые колли, голенастые хвостатые доги, как ни странно, вели себя сносно; они рычали при твоем приближении, сразу давая понять, что ты им не товарищ — но ведь он не просился в товарищи, — но не более. Отвратительны же были молодые родичи — овчарки, тупорылые эрдельтерьеры и всякие болонки, мопсы и черт-те что меньше барсука, лисицы; плохи были многие дворняжки, особенно те, которых спускали на ночь с цепи. Забыв о разнице в породистости, в породах, в степени сытости, в строе жизни, в повадках, в домашнем быту, в росте, в весе, в мере своей причастности к охотничьему, служебному или домашнему, или дворовому племени, в цвете, в качестве шерсти, в демократизме, или аристократизме, или полуаристократизме, в отмытости, неотмытости, чистоте, нечистоте кровей, глаз, ушей, боков, — забыв об этом, об этих разницах, они соединялись, чтобы травить волка. Как бы много их ни было, они не решались напасть; но они окружали — и лаяли, лаяли, лаяли, лаяли — лаяли до судорог, до слюны, кислой хрипоты. Волк тихо блестел зелеными глазами, старался и так и эдак — ничего, ничего не выходило; он понимал, что надо нечто придумать, и ничего придумать не мог. Да и что же он мог бы придумать? Можно скрыться от человека; от собак — никуда. С благодарностью вспоминал он сенбернара и очкастого человека при нем; каждому неприятно голому, хмурому догу, который молча пробегал мимо, он приветливо помахивал опущенным хвостом, глядя сбоку и вслед; каждой собаке, случайно покрутившей хвостом, он отвечал тем же. Но хор не умолкал почти ни на одну ночь. Поодиночке с ним избегали встречаться: тявкнув раз-два издалека, рыкнув, собака делала это свое собачье припадание к земле, передними лапами, гибко разворачивалась от земли вправо-влево и сразу назад — и отскакивала еще скачков на тридцать; но стоило им собраться трем-четырем — и начиналось. Втроем-вчетвером они любили приставать даже больше, чем крупной стаей.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.