Наталия Гинзбург - Семейные беседы: романы, повести, рассказы Страница 40
Наталия Гинзбург - Семейные беседы: романы, повести, рассказы читать онлайн бесплатно
Она служила в какой-то конторе. Правда, работа была больше на дому, так что Лола могла целыми днями орать на прислугу и детей, звонить свекрови и подругам, примерять платья перед зеркалом. От такой работы беспорядка в доме стало еще больше. Время от времени ей надо было упаковывать посылки, и тогда ей приходило в голову, что с этим вполне справятся дети, поскольку тут же она вспоминала об идеале послушного и проворного ребенка.
– Лу-у-ка-а! – кричала она.
Появлялся Лука, толстый, перемазанный чернилами, витающий в облаках, ко всему равнодушный, неповоротливый и надменный, как принц; Лола приказывала немедленно упаковать два десятка посылок и совала ему рулон бумаги и веревку. Лука никогда в жизни ничего не паковал. Он отправлялся бесцельно бродить по дому, сонный, вялый и ленивый, с веревкой в руках, пока мать не налетала на него с криком и не вырывала из рук веревку; тогда он поднимал свои зеленые глаза, непроницаемые и спокойные, и смотрел на нее с высоты своего поистине королевского достоинства.
Бальбо все так же ездили зимой в горы кататься на лыжах; детей они брали теперь с собой. Но ездили непременно на Север: они презирали невысокие, обдуваемые ветрами и кишащие туристами горы близ Рима. Иногда ездили в Сестрьер, иногда – в Швейцарию, и там, в заснеженных долинах, Лола опять была свободна, забывала о своей конторе, об учебе своих детей, о прислуге, которая расходует масло почем зря, о своем раздражении и вечных обидах. Но чтобы вырваться на свободу, дома, в Риме, надо было пройти через дни полного, всепоглощающего хаоса, когда то укладывались, то вытряхивались чемоданы, исчезали свитера, стоял дикий крик, без конца трезвонил телефон, Лола улаживала какие-то дела в конторе, сломя голову носилась по магазинам, каждую минуту давала и отменяла распоряжения, прислуга уже ничего не соображала, а невозмутимый, перемазанный чернилами Лука величественно шествовал среди всеобщего бедлама.
Летом Лола ездила на пляж в Остию. Ездила одна, потому что муж не очень любил море, а дети обычно в это время года уезжали из Рима в кемпинги бойскаутов. В попутчики она брала людей случайных, нужных ей только для того, чтоб подвезли ее туда и обратно на машине. С этими случайными людьми она вела разговоры, которые ни к чему ее не обязывали и даже забавляли, потому что была в ней этакая светскость, чуждая удовольствию или неудовольствию, а подчиненная чисто практическим интересам – скажем, эти могли подвезти на машине или дать адрес какого-нибудь обойщика. Она всегда усложняла свой быт, отыскивая обойщиков, которые жили далеко, столяров, которые брали недорого, но зато у них не было телефона, магазины на краю света, где благодаря этим случайным знакомствам ей продавали ткани с небольшой скидкой. Но в Остии она чувствовала себя прекрасно: далеко заплывала, валялась на пляже и загорала дочерна, хотя врачи не советовали ей злоупотреблять солнцем из опасения перед рецидивом той болезни, которой она очень боялась, но не до такой степени, чтоб отказаться от моря, солнца и пляжа. К обеду она возвращалась часа в четыре и при виде мужа испускала свой гортанный нежный стон; ее приводили в умиротворение день, проведенный на воле, летняя жара, отсутствие детей и удовольствие побродить по дому в одном купальнике и босиком.
Я тогда еще жила в Турине, но часто приезжала в Рим. Я второй раз вышла замуж, мой муж преподавал в Риме, и мы подыскивали квартиру, чтобы можно было перевезти детей и поселиться в Риме навсегда.
Я навещала Бальбо. Мы по-прежнему дружили и при встречах вспоминали прошлое.
– Помнишь, как мы занимались самокритикой? – говорила я.
Самокритика была у нас после войны в большом ходу: наделав ошибок, мы во всеуслышание анализировали их. И громоздили ошибки на ошибки: самокритика переплеталась и сливалась с ними, точь-в-точь как торжественный вихрь оперной музыки заглушает и уносит слова.
Я говорила:
– Помнишь наши митинги?
Лола при воспоминании о митингах, на которых выступал ее муж, до сих пор стонала от жалости, вновь представляя себе эту маленькую фигурку на деревянной трибуне, окруженную развевающимися знаменами, высоко над многолюдной площадью; стоя там, он слабым голосом нанизывал какие-то фразы, периодически почесывая макушку указательным пальцем. Темнело, становилось холодно, а он все нанизывал свои фразы, бродя по извилистым закоулкам своих мыслей и будучи уверен, что народ следует за ним теми же каменистыми и непролазными тропками. Напрасно люди ждали от него призывных и звонких лозунгов, которым привыкли аплодировать. Правда, в конце концов ему тоже аплодировали: то ли из сочувствия и неколебимой веры в племя ораторов, то ли из благодарности, что он наконец замолчал.
Отец в те годы тоже один раз выступал на митинге. Его выдвинули кандидатом на выборах от Народного фронта; Народный фронт представлял собой союз коммунистов и социалистов. Отец согласился. Ему сказали, что надо хотя бы раз выступить на митинге. Говорить можно о чем угодно – это не так важно. Его привезли в какой-то театр, где он поднялся на трибуну и открыл митинг следующими словами:
– Наука – это стремление познать истину.
И минут двадцать говорил только о развитии науки; изумленная публика молчала. В какой-то момент он сказал, что в Америке наука достигла большего прогресса, чем в России. Люди молчали, окончательно сбитые с толку. И вдруг он совершенно случайно упомянул о Муссолини, которого всегда называл ослом из Предаппьо. Раздался взрыв аплодисментов, и отец, в свою очередь растерянный, стал удивленно крутить головой по сторонам. Так закончилось выступление моего отца.
Бальбо, присутствовавший на митинге, начинал хохотать при одном упоминании о нем. Отца он очень почитал: из тех двух лет своей учебы на медицинском ему запомнился только мой отец. Перед началом учебного года у входа в институт всегда толпились студенты, шумели, дрались зачетными книжками, и отец – рассказывал Бальбо, – опустив голову, как буйвол, бросался в это стадо и пробивал себе дорогу к дверям.
Вот точно так же, опустив голову, как буйвол, бежал на моей памяти отец в войну, когда на улице его заставала бомбежка. Он не желал спускаться в бомбоубежище и, когда ревела сирена воздушной тревоги, пускался бежать, но не в убежище, а к дому. Он бежал, задевая стены, опустив голову, под грохот и гул самолетов и чувствовал себя счастливым, потому что опасность всегда любил.
– Какая чушь! – говорил он потом. – Зачем мне нужно это бомбоубежище? А и убьют – невелика беда.
Когда я сказала матери, что переезжаю в Рим, мать была очень недовольна.
– Ты увозишь моих детей! – сказала она. – Ну и поганка же ты!
– Она станет водить их в лохмотьях, – жаловалась она Миранде. – Мои дети будут ходить без пуговиц! С голой задницей!
Она вспоминала, что у меня в ссылке вечно стояла на кухне корзинка с нештопаным бельем. Если я когда и бралась за штопку, тут же ее откладывала.
– Все, не могу больше. Иголка куда-то подевалась.
Много лет у меня не было своего дома, своего шкафа, корзинки с бельем, которое никогда не будет заштопано. Много лет я жила с родителями и обо всем заботилась мать.
Они, отец и мать, заботились о том, чтобы летом вывезти детей в горы; обычно ездили в Перлотоа, где снимали все тот же дом окнами на луг. Я оставалась одна в городе и выезжала всего на несколько дней, когда закрывали издательство.
– Пошли пройдемся! – говорил мне отец, появляясь ранним утром в своей старой куртке цвета ржавчины, в гетрах и горных ботинках. – Вставай, пошли пройдемся! Совсем обленились! Только бы вам на этом лугу торчать!
Возвращались они в сентябре, и мать звала Терсиллу шить штаны, школьные фартуки, пижамы и пальто.
– Я хочу, чтоб дети были одеты! Я люблю, когда и у них есть в чем на люди показаться! Если им тепло, и у меня на душе спокойней!
По вечерам мать читала детям «Без семьи».
– Замечательная книга! – часто говорила она. – Одна из лучших книг на свете! Маркиза Коломби также писала замечательные книги, – добавляла она. – Как жаль, что их больше не издают. Ты бы сказала своему издателю, чтоб напечатал книги маркизы Коломби. Они были замечательные!
Я подарила детям «Непризнанного». Когда я была маленькой, мне читала эту книгу Паола: ей тогда очень нравились трогательные истории с грустным концом, над которыми можно было поплакать. А матери не нравился «Непризнанный». На ее взгляд, он был слишком грустным.
– «Без семьи» лучше, – говорила она, – никакого сравнения. «Непризнанный» – чересчур сентиментальная книга. Я такие не люблю. Вот «Без семьи» – это да! Капи! Витали! «Ложь за прекрасными лицами», «Слава отцу и матери», «Правда за прекрасными лицами»! – Она перечисляла персонажей и названия глав, которые знала наизусть, потому что много раз читала книгу своим детям и сейчас перечитывала ее моим – по главе за вечер – и каждый раз очаровывалась сюжетом, драматическими коллизиями, которые, однако, всегда разрешались к лучшему; ей очень нравилась собака Капи, она вообще очень любила собак.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.