Евгений Шкловский - Фата-моргана Страница 49
Евгений Шкловский - Фата-моргана читать онлайн бесплатно
И поверить трудно, и не верить… Пучки соломы, все эти закрутки-заломки чародейские находил и в юности, только значения не придавал, пока не ушел на фронт и потом, вернувшись, не уехал учиться в Москву, в Военную академию. Виделись редко – так, перебросятся иногда скупым письмишком. Он переезжал из города в город, куда посылали, пока не осел наконец в Москве. Поначалу в коммуналках, потом квартирку дали. Дочь выросла, с женой разошлись.
Вспомнил, будто озарило: из конверта-то иногда выпадало. Ну да, соломка. Рыжая. Надломленная. Скрученная. Это потом, позже, когда муж ее умер (сам ли? – тоже ведь не ладилось между ними), приезжала в деревню из своего Киева, тогда и помог ей деньгами. Вроде все ничего, нормальные отношения, ан вот ведь как…
Было, было в ней что-то ведьминское… Сделает, случалось, в шутку птичье такое личико – все в морщинках узеньких (словно змейки расползлись), с кулачок, нос загогулиной, губы куриной попкой, глаза-щелки… Для смеха вроде, а как-то не по себе.
И – горбик. Маленькое возвышеньице над левой лопаткой. Не приглядываться – не заметишь. Но он-то видел. Да и все знали. А ей, видать, острый нож в сердце. Замкнутая, скрытная. Посмотрит косо – как обожжет. С годами угрюмость больше. И все одна, никого рядом. Ни друзей, ни подруг, ни родственников… Ни с кем не общалась. Вероятно, из-за горба своего.
Иногда такое брякнет – мозги набекрень (еще когда вместе в деревне жили): не ходи в клуб, там зарзет гуку лен бремет ме… Такие вот дикие птичьи слова. Он переспросит, а она так же смутно и повторит или еще что-нибудь в том же роде прошипит. И смотрит на него пустым рыбьим глазом, с остренькой такой ухмылочкой: как это он не понимает обычных русских слов?
Злость разбирала: за дурака его держит! Шутки шутит такие. Издевается. Но ощущение, что в мозгах действительно сдвиг. Ум за разум. То ли он плохо слышит (вот еще когда со слухом началось), то ли она его морочит.
Жена ее в свое время терпеть не могла (взаимно) – та все время поддеть ее норовила, язычком острым кольнуть. Обзывала по-всякому, имена придумывала нерусские. Язва!
Отравила его! Все отравила. Теперь-то ясно.
Окно во двор.
Дочь с зятем подыскали ему комнатенку в коммуналке, растратились. Мусорные контейнеры внизу, вороны… У соседа радио тренькает, а может, телевизор. Мирный сосед, тоже пенсионер, но работяга, газеты ходит продавать в метро, так что только поздно вечером пригребает.
Он дочери с зятем по гроб должен быть благодарен. Рядом с горбуньей точно б долго не протянул. Наверняка бы ухайдакала. Измором взяла б. Извела.
Зато нынче российский гражданин. К дочери, к внукам поближе опять же, хоть у них и своя жизнь, не до него. Он и не претендует.
Если Бога нет, какой он п-полковник?
Побриться, однако, не мешало б, щетина колется и чешется, кожа зудит, скоро совсем в древнего старика превратится. Нехорошо! Перед внуками стыдно, перед дочерью. От сестры известий никаких, а ему и не надо. Спрятаться от нее, зарыться подальше – чтоб не нашла. Не узнала. Не наворожила. А то вскроет конверт, оттуда – труха соломенная, память деревенского детства, бескрайние поля золотистой ржи…
Эх, надо бы за святой водой съездить, бутыли пустые…
Пиво, паук, дерево…
Поначалу было непонятно, что это там такое темное, пена загораживала, но когда пены почти не оставалось, а он любил это первое прикосновение пузырьков к губам, воздушное, щекочущее, исчезающее, как обещание любви, и потом вдруг плотное касание уже самой жидкости, как настоящий поцелуй (даже в самом слове «поцелуй» эта плотность), эфемерность и неуверенность сменялась неизбежностью обладания, все становилось плотским, густым, пузырьки радости и предвкушения, как мурашки вдоль позвоночника и дрожь волнения в конечностях, рассеивались – наступала ясность и легкая горечь свершения, и еще пустота, от которой надо было срочно бежать к письменному столу или к рулетке, или к какой-нибудь книге, чем-то надо было срочно наполниться, затяжелеть, чтобы ненароком самому не превратиться в такой же невесомый полупрозрачный пузырек.
Пиво, между прочим, этому тоже способствовало – после него не хотелось двигаться, дрема охватывала и тянуло ко сну, который бывал тяжел, но зато без особых сновидений.
И вдруг нечто темное, круглое (вряд ли камень) на дне, когда уже почти полкружки отпито, он низко наклонился, пытаясь разглядеть получше, что же там такое, но отвлекала музыка (он еще вскочил и побежал спросить, какой номер играли, программку они взяли при входе в Grand Jardin – не так он разбирался, чтобы понять по мелодии), и еще две молоденькие девочки, сидевшие рядом с ними, высокенькие, стройненькие подросточки, с прекрасными белокурыми волосиками, очень похожие друг на дружку и даже одетые схоже (не исключено, близняшки), судя по всему, немки, поскольку говорили на немецком.
Он невольно прислушивался и то и дело взглядывал искоса, как бы даже неодобрительно к их щебетанию – но это специально для Ани, которая сидела рядом и, конечно, потом не преминула бы его упрекнуть, что он заглядывается на юных девочек – у нее случались приступы ревности, за которые он потом ее серьезно отчитывал, но ведь и у него тоже бывало, причем гораздо чаще и сильнее (разница в возрасте, не случайно ее называли мадемуазель, что вызывало у нее досаду), а муж и жена многое перенимают друг у друга.
Конечно, Аня была несравнимо чище его, у нее и опыта, слава Богу, не было такого, она его уважала и побаивалась, особенно его приступов ярости, но и на нее неожиданно находило – и тогда она становилась мегера мегерой, кричала и плакала, и могла даже назвать как-то очень грубо, мало что дураком, но даже и подлой тварью, это его-то, Федора Достоевского, автора «Бедных людей» и «Записок из Мертвого дома»! Он очень сердился и бранился, когда у нее бывали такие приступы ревности, все-таки он был писателем, а это нечто особенное, требующее также впечатлений особого рода, постоянного взбадривания, а какие впечатления самые сильные? Кроме, конечно, тех, что не связаны с таинством смерти, этих он не хотел больше, с него достаточно тех десяти минут на Семеновском плацу, он и вспоминать о них не хотел, как, впрочем, и об унижениях – и на каторге, и после, когда он выбегал к поездам в Твери, моля о помощи всяких проезжавших чиновников – чтобы ему предоставили возможность переехать в какую-нибудь из столиц… Не говоря уже о стихах, написанных в честь нового самодержца…
Впрочем, унижения тоже взбадривали, и те, прежние, когда он ездил к Марии Дмитриевне вместе с молодым учителем, которому та едва не предпочла его, знаменитого опального писателя, и те, что он испытал от Сусловой, измучившей его как никто, и те, которые он претерпевал, валяясь в ногах у Ани, Анны Григорьевны, матушки, молоденькой его сладкой женушки, после очередного проигрыша и вымаливая у нее прощения, а потом беря что-нибудь из ее вещей, чтобы заложить и снова проиграть вырученное… А игра – ах как она взбадривала, независимо от проигрыша или выигрыша, но когда он проигрывал – это было как падение в бездну (дух захватывало), и он часто потом падал с кровати ночью, даже без припадка, как бы продолжая то падение, начатое в игорном зале…
Удивительно, что Аня перенимала у него даже слова и интонации – «высокенькие, тоненькие», это были его слова, он любил уменьшительные суффиксы, и она вдруг произносила их почти тем же тоном, каким они произнеслись внутри него, не замечая, что в них есть нечто несообразное ее статусу – молодой женщины, жены, будущей матери его ребенка, но в этом было и странное очарование – будто соучаствовала в его любострастии, не осуждая и не препятствуя, а все заранее прощая и жалея. Она словно была его матерью, готовая для своего ребенка на все, и на слабости его, даже и греховные, смотрит чуть ли не с сочувствием (лишь бы дитятко не плакало).
Вот и сейчас она наверняка догадалась про этих блондиночек, этих чистюлек, этих Гретхен, что они уже зацепили его и музыка только растравляет в нем что-то донное, поднимающееся откуда-то из самой глубины, из тьмы, клубящейся внутри почти каждого человека – а он про эту тьму ведал едва ли не больше других, он и страшился и любил ее, потому что в ней тоже пульсировала жизнь, еще какая, и если бы не было тьмы, то не было бы и света, не было бы этих ярчайших вспышек, какие случалось ему пережить, и не только во время падучей.
А пауков он побаивался с детства. Было в них что-то хитрое, таинственное, безобразное, плотоядное – в том, как они медленно плели паутину, как быстро перебегали по тоненьким перемычкам готовой сорваться и улететь при любом сильном порыве ветра сеточке, захватывали в нее свою жертву и потом спокойно пожирали ее, еще живую, бьющуюся в конвульсиях. И в том, что оплодотворенная самка набрасывалась и пожирала самца, тоже было нечто колдовское, жестокое, но и сладчайшее тоже. Можно сказать, некий предел, некое крайнее развитие самой идеи соития, а он любил доходить до предела во всем – только в таких крайних состояниях и возможна была высшая полнота жизни, по сравнению с ними обычная жизнь воспринималась как скучная тягостная рутина.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.