Янка Брыль - Нижние Байдуны Страница 5
Янка Брыль - Нижние Байдуны читать онлайн бесплатно
Вторая страсть — охота — тоже исподволь убывала.
В колхозе он был сначала лесником и заодно стерег заречные луга. Жаловался мне однажды, что очень уж нелегкая это работа — сено в копнах стеречь, потому что лесные хуторяне, шляхтичи, «воры спокон веку», очень уж на копны те наседали, целыми табунами.
— Единоличники, браток, да и злые еще, как осенние мухи. Махалом не отмашешься! Стрелял я однажды, стрелял, а потом давай той двустволкой швырком вдогонку — по ногам!
— По ним стрелял?
— Да не-е. Соли как раз не было…
Потом эти его шляхтичи повступали наконец в соседний плёховичский колхоз, и однажды Тимох, возвращаясь из лесу, собрал у нашей хаты гурьбу мужчин — показывал, как те хуторяне вышли на свою первую коллективную посевную.
Мужчины наши на днях уже видели этот спектакль, теперь Тимох угощал им меня, однако хохотали все. Рассказчик один за нескольких сеяльщиков пьяно кричал на разные голоса, с разными гримасами и жестами воображаемо набирал семена в воображаемый фартук, за одного шляхтича шел шатаясь, за другого показывал первому, как направляться на его сигнальный свист и поднятую руку, за третьего — только стоял и тупо, дико глядел куда-то… А потом сеятели, опять же в лице одного Тимоха, шли к воображаемому возу с мешками, где у них была початая или полная, и, как говорит один мой знакомый поэт, поправляли там голову.
— Только и знают, что самогон хороший гнать, — спокойнее кончает Тимох, садясь на лавку. — И не поймают ни одного, как под землей все равно гонят. А бабы и девки старые курить с досады начали. Куль-ту-ра! Насосутся, браток, одна с другой — только глаза как белые пуговицы или как у рыбы в юшке. Помощнички пришлись плёховцам, работнички, трясца их матери!..
Тимох и сам, как известно было и раньше, тоже не очень усердствовал. Может, лень, любовь к приволью, а может, уже и старость. Еще через несколько лет его освободили от охраны леса и лугов, и стал он домашним, тем более что сын и дочка, теперь городские, с весны подбрасывали им с Волечкой внуков и деду было кого караулить.
Однако о ружье он совсем не забывал. Волков было уже куда меньше, чем сразу после войны, но стрелять их надо было все равно.
От деревни нашей к лесу подальше отодвинулся еще издавна хуторок Бурака, который тоже чуть ли не спал с той удочкой да с ружьем.
— Привезли нам туда, браток, дохлого коня. Один такой веселый был, зашелся от хохота. Сбросили поодаль за хлевом, со стороны леса. Сидели мы с тем Бурачком, сидели ночь, и вторую, и третью — не идут, чуют нас колядные соловьи. Только издали запоет который…
— А с каким Бурачком — с Аркадем?
— Какой тебе, браток, Аркадь. С отцом, с Кондратом.
Аркадя, молодого Бурака, Тимох недолюбливал. Может, потому, что тот стал после него лесником и луговым, а то, гляди, и за то, что с войны, из Германии, Аркадь принес не наковальню, а охотничье ружье.
— Вот это ружье, браток! — хвалил мне его однажды Тимох. — Завар — четыре кольца!
Четвертое кольцо к «зауэру» прибавилось тут от ревнивого восхищения.
Года через три мы снова вспомнили о трофее Бурачка. Тимох только рукой махнул:
— Не в те руки попадет — так и пойдет насмарку.
— Как это?
— Да так. Гуси, браток, по весне сели на лугу. Дикие. Эх, зарядил Аркадик завар и пополз… — Тимох скривился и вслух сказал, что тогда молча да сам про себя думал Бурачок: — «Чем больше дам, птамать, заряд, тем дальше ту дробь понесет, лучше, птамать, достанет»… Хорошо дурбила заложил того пороху, да бездымного еще. Полз, полз, зажмурился (Тимох показывает)… прицелился и — дал!.. Весь тот завар, браток, к черту порвало, и зубы ему последние вдребезги покрошило. Стрелок! Кристина Ровбиха потом спрашивала (опять соответствующий, тут писклявый, голос): «Что ты там, Тимофей, такое сделал? Говоришь, это не ты, а Бурак? Свистело, свистело, а потом ревело, ревело!..»
Это летело, значит, левое дуло Аркадева ружья, которое «порвало вдоль», аж на соседний хутор, добрый километр.
Правда ли здесь, или немного какой-то правды, или только зависть, что уже не сам ты молодой лесник, что не у тебя такой «завар», — проверить мне не удалось. Да и не очень хотелось. Тем более что Аркадя я потом как-то встретил в Минске, можно сказать, совсем на ходу: он спешил на свой автобус, был, понятно, без ружья, и я только по усмешке его успел заметить, что зубы у человека хорошо, бело отросли. Те «последние», «докрошенные вдребезги». Что ж, может, и ружье Бурачок так же собрал и склеил…
Угасал Тимох понемногу и долго, уже не в лесу, не на лугу, а в хате и около хаты. Седой и тяжело сгорбленный, хоть и веселый. И лег он в последний раз тоже по-своему, оригинально — на бывшем панском поле, только что щедро прирезанном к нашему очень уж перенаселенному кладбищу, на склоне крутого зеленого пригорка. В большом квадрате ровной ржаной пожни, в самом далеком углу — одна, потому что первая, Тимохова могила.
«Какого лиха, браток, тесниться там, где уже и вдоль, и поперек, и наискось», — подумалось мне его словами, может, даже с его усмешкой, хоть и был я там в тот день совсем невесело настроен…
«Я ГОЛОДЕН!»
Лгать не умели и лгунов не любили братья Тивунчики. Хоть оба тоже люди бывалые.
Шили они по соседству, отдельными дворами. Степан, старший, воевал в начале столетия с японцами, в Маньчжурии и жену свою называл по-китайски — «фима». Младший, Алисей, был на первой мировой в Румынии, и баба его стала оттого «фумеей».
Дядька Степан был не только старший, но и более бывалый. Даже закончил городское училище, в то время очень редкая для деревни высота. Недавно один из моих хороших знакомых, деревенский учитель, пенсионер, прочувствованно вспоминая свою далекую молодость, сказал даже так, что «городское — ого-го! — это больше, чем теперь аспирант». А мне при этом вспоминалось, как я делал когда-то уроки, а дядька Степан, который сидел у нас, долго смотрел на меня исподлобья, а потом буркнул — спросил совсем неожиданно:
— Семью девять?
Я был в четвертом классе польской семилетки, считался даже отличником, однако так растерялся от этого внезапного вопроса, что ляпнул что-то не так.
— Д-да, учеба! — сказал дядька Степан с нажимом, которым и перечеркивал все, что не по Малинину с Бурениным.
Лет через тридцать после этого, когда уже у меня было более десяти книг на трех языках, старик однажды поинтересовался на лавочке перед хатой, что ж я в том городе делаю. Мы были только вдвоем, однако он спросил совсем заговорщицки, чуть ли не шепотом:
— Что, Антонович, по-видимому, счетоводом, д-да? Рублей пятьсот околпачиваешь?
Это еще дореформенных, на сегодняшние — пятьдесят.
Что ж, «несть пророка» и в Нижних Байдунах… И в Байдунах, и по соседству. Как-то летом, когда уже тех книг было около пятнадцати, да на четырех языках, шел и к тетке в Плёхово. А навстречу, стоя на пустых возах, весело ехали двое плёховских сорванцов. Обычно в нашей стороне школьники здороваются со старшими, даже и с незнакомыми, но теперь они, двое этих мальцов, были на каникулах, помогали возить снопы. Молча миновали меня, а потом первый звонко, радостно крикнул другому:
— Валерка, видел? Вот где рыло наел!
Я засмеялся, но, признаться, было и досадно.
Там — малые. А с дядькой Степаном — иное. С городским училищем, с такою бывалостью он не читал никогда ни книг, ни газет. Не верится даже, что сам когда-нибудь и радио мог включить. Это после войны уже, когда он наконец расстался с нуждой, когда отжила его вечная жалоба «Я голоден», что была заодно и прозвищем.
С японской войны он вернулся фельдфебелем с двумя Георгиями, но не хватало одного ребра, затем стали трястись синие отекшие руки. Уже в детстве моем, когда я с восхищением и ужасом слушал его рассказы о штыковых боях. После Маньчжурии была Одесса-мама, то взлет до писаря, то падение до биндюжника. Жениться приехал в родную деревню (или не приехал, говорилось, по шпалам пришагал), и уже вдвоем подались в Питер. Был там счастливый период в их жизни, когда он сначала служил театральным пожарником, а после почтальоном. А потом — снова Нижние Байдуны. Да уже шестеро детей и полная у дядьки Степана неспособность к хозяйствованию. С братом у них наделы были равные, но старший, который долго «не сидел на отцовском», жил намного бедней, как ни билась его Сама, женщина властная и работящая.
Он не любил ни Качки с его китайским Танку, ни Летчика с его Петергофом, ни Тимоха с его местной брехней. В жизни дядьки Степана было излишне настоящей бывальщины, однако и в самых смешных рассказах она была у него почему-то проникнута то горьким скепсисом, то апатией и цинизмом. Рассказывая, он не щадил и самого себя.
— Д-да, биндюжники… Наша пропившаяся братия… Один прорезал в мешке три дырки: для рук и головы. А другой — совсем голый. «Мор-роз — только звезды мерцают!..» Это — один. А тот, что в мешке: «Д-да, б-брат, с-со-чу-увствую, сам в прошлом году без одежи страдал». С такою публикой живал Степан Михайлович. На самом «дне» Максима Горького. Потом проверка. Гонят нас, голубчиков, от самого синего моря да в полицейский участок. «По одному! По одному!» Входишь — один верзила стоит, кулаки по пуду. Ка-ак смажет по роже — летишь до дверей! А там второй верзила. Ка-ак саданет по шее — дверь башкой открываешь. И все, ты уже на улице, и никаких формальностей, опять ты у самого синего моря.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.