Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2008) Страница 55
Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2008) читать онлайн бесплатно
Как будто недоволен. Они были бы рады, если бы Бабель умер, сломал руку, перестал писать навсегда.
Вчера звонил Бабель: приду читать новый рассказ. Сегодня явился, розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином. Весел. “Кормят меня, возят меня всюду”, — говорит. Читал рассказ — о деревне. Хорошо. Просто, коротко, сжато — сильно. Деревня его — так же, как и “Конармия”, — кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики — и сельсоветчики, и кулаки — кретины, уроды, дегенераты14.
Читал и еще один рассказ — о расстреле — страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, — показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образов до полной иллюзии.
И все это простейшими (как будто) средствами.
— Я, знаете, — говорит, — работаю как специалист. Мне хочется сделать хорошо, мастерски. Способы обработки для меня — все.
— Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо.
Он волновался, читая.
Он доволен своим одиночеством. Живет один — в деревне (туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26°). Не хочет видеть никого.
Говорит о Горьком: “Старик изолгался. Не говорит со мной о литературе ни слова. Лишь изредка спросит, например: „Как вы относитесь к Киршону?” А я в ответ: „Как вы, Алексей Максимович””.
Соловьев подымает шум по поводу моих стенограмм: он возражает против моего понимания лирики. Не его, собственно, дело. Но хочет, очевидно, что-то нажить на этом деле. Я, в сердцах, изругал его Малышкину15. Этот примиренец, рохля, трус в душе со мной согласен, но нерешительно его защищает. Так как я очень на него “насел”, — заявил: “Как хотите. Вас я не убежду <так!>, вы не убедите меня”. Он струсил: как быть? Идти с Соловьевым — можно прогадать. Идти со мной против Соловьева — сейчас тоже риск. Он поэтому написал на записке по поводу моих стенограмм: “Надо печатать в дискуссионном порядке. У меня свой взгляд на лирику”. И нельзя понять: с кем он согласен, с кем нет. Со мной или с Соловьевым?
В разговоре: искусство имеет дело с “ближним”. Революция печется о “дальнем”. Вот — причина разрыва. Искусство живет “судьбой” отдельного человека. Революция — наоборот, не заинтересована его судьбой. Вот вторая причина. Наконец: искусство не может не жалеть, оно дышит жалостью. А революция жалости не может знать. Иначе — какая она революция?
Воронский бросил критику. Не по доброй воле. Пишет беллетристику — головная, бледная. Мемуары ему удаются. Он — народнически сантиментален. Взгляды его меняются в обратную сторону. Не признает никого: ни Иванова, ни Леонова. Все его прежние привязанности — в дым. Настоящее искусство — это Андрей Белый, это Марсель Пруст. В нем горит, конечно, озлобленность. Он так забыт и отвергнут — все друзья его былые — к нему спиной.
Правда, то же самое делают со мной. Народ деловой: хотят играть только на фаворита.
Соловьев рассказывает: Борис Волин в какой-то комиссии при Культпропе ЦК, в докладе внес предложение: закрыть совсем “Новый мир”.
Бабель: “Новиков-Прибой — славный писатель”.
Про Олешу: “О, он писатель замечательный”.
Обещает печатать весь будущий год каждый месяц. Замечает при этом: “Ух, много денег с вас стребую”.
Конечно — мы виноваты перед ним. Такого писателя надо было поддерживать деньгами. Дрянь, паразиты — выстроили домики. Он, как рассказывал: “Получал я исполнительные листы и складывал в кучу. Но я крепкий. Другой бы сломался, а я нет. Я многих переживу”.
25/Х, 31. Столовая Дома Герцена. Олеша, недовольный, брюзжащий, со складкой презрительного пренебрежения около губ. За столом Слетов, Большаков16 и какой-то юноша. Олеша философствует:
— Искусства нет. Оно умерло. Не правда ли?
— Как умерло?
— Оно не заражает. Больше нельзя писать. Образ умирает. Все написано.
— Одни образы умирают. Другие рождаются.
— Да нет. — Пренебрежительное и нетерпеливое передергивание плечами. — Я говорю о художнике: для него уже образ не дает ничего. Надо писать как-то по-новому. А как? То, что пишется сейчас, — ничего не дает художнику. Это — не искусство.
Я читал у себя рассказы Бабеля. Слушали: Пильняк, Губер П.17, Луппол. Прочитал “Мой первый гонорар”, “Иван да Марья”, “У Троицы”. Пильняку понравился только “Иван да Марья”. Остальное — не нужно. Не интересно. Ему не понравилось самораздевание Бабеля в “У Троицы”. Зачем? Не надо говорить о себе.
Луппол возражал иначе: не интересно современному читателю. Кому нужно знать о душе Бабеля? О том, чем он живет и т. д.
Делегация писателей была у Молотова. Соловьев рассказывает, что писатели засыпали Молотова жалобами, а Огнев брякнул: две недели не выдают масла. Говорили о том, что бумаги нет, нет того, другого, третьего. Они умолчали лишь, что нет и настоящей “продукции”.
Молотов сказал полуторачасовую интересную речь. Говорил о расширении тематики, о необходимости писать так, чтобы писатель мог свободно пользоваться материалом, не принуждаемый требованиями узко понятых литературных интересов.
Я спросил Леонова: даст ли он что-нибудь “Новому миру” в 32 году?
— Да я бы с удовольствием, но вот видите, должен дать роман в “Красную новь”. Сделайте так, чтобы меня выгнали оттуда, дам вам роман.
— А хотите, — смеюсь, — можно сделать, что вас и выгонят.
— Правда, сделайте. Скушно с ними. Чего мне там делать.
Но это, конечно, слова, слова. Очень он доволен: в некотором роде власть. Тихонько, смирненько — он двигается и преуспевает. Его “Соть” не нравится писателям. Бабель говорит: не могу же я писать “Соть”. Но Леонов знает, чтo2 когда ко времени. Искренен ли? Вряд ли. Не думаю.
Теперь, когда кто-нибудь кого критикует, то говорят: “прорабатывает”.
27/Х, 31. Буданцев, лысеющий и толстеющий, губастый, круглоносый. Круглые черные очки, брюшко, небольшой рост, — все делает его круглым.
— Горький — прямо бедствие для литературы.
— Почему?
— Он создает у Сталина иллюзию благополучия в литературе. Как будто все хорошо и остается только писать “Историю заводов”.
— Да в чем неблагополучие-то?
Он не умеет ответить. По его мнению — главная беда в том, что писатели не могут писать о чем хотят.
Он не был на дискуссии в Союзе писателей. “Отмолчался”.
“Знаете, — говорит, — что бы я ни сказал, у меня обязательно нашли бы уклон”.
Он хочет жить и писать, находясь от всего в стороне, чтобы его не беспокоили, но гнали монету в изобилии.
Воронский — отрицает всю современную литературу. Он признает только Андрея Белого и Марселя Пруста. Все, что пишется сейчас у нас, — дрянь и не искусство. Он крупными шагами шагает назад — к Айхенвальду, а то и подалее. Ведет “записную книжку” — вроде Вяземского. В ней отводит душу.
Толстой заехал к Горькому. У него были в гостях Сталин и Ворошилов. Крючков не хотел пускать его: “У Алексея Максимовича важное заседание”. Толстой с готовностью согласился, но попросил пропустить к жене сына Горького18. Крючков “допустил”. Пройдя по комнатам, Толстой попал как раз туда, где заседали. Познакомился со Сталиным: тот просто подал ему руку, привстал и сказал: “Сталин”. Отвез Толстого домой на автомобиле.
По дороге Толстой пожаловался: “Хочу ехать за границу, писать „Петра”, — да не пускают”. Сталин любезно ответил: “Пустяки. На несколько месяцев можно”. Толстой в восторге: едет! Соловьев передает, что Авербах, узнав об этом, был взбешен: “Писатель получил <заграничный> паспорт помимо него, Авербаха!”
Заходил в редакцию Александр Ворошилов. Я его встретил в Магнитогорске: бывший беспризорник, вынесший ужасы нищеты и попрошайничества, бывший вором, бандитом и т. п. — он сейчас двигается в литературу. Высокий. Тонкий, с бледным лицом и черными, горящими глазами. Деликатный и скромный. Будет учиться на литфаке. Спрашивает совета: переиздавать ли ему “Первую победу” — поэму про Магнитогорск.
Встретил Пастернака: шел с вокзала. Новая жена ведет за руку мальчика. Пастернак нагружен какими-то корзинами, фрукты, растерянный вид. Бедняга, он не производит впечатления счастливого человека. Он удивлен, что брошенная жена не хочет, чтобы он писал ей письма.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.