Арсений Дежуров - Слуга господина доктора Страница 65
Арсений Дежуров - Слуга господина доктора читать онлайн бесплатно
Стрельников тоже находил, к чему прицепиться.
— Конечно, — говорил он, оторвав меня от Степы и тоже куря, — Я бы тоже мог напустить на себя роковой вид, как Николаев…
У Степы была весьма романтическая внешность.
— Даня, а вы ревнуете, — хихикал я.
— Ну и что? — улыбался он в сторону. — Обычная мужская ревность.
Мы истоптали окрестности Арбата. Но Стрельников был не ходок, быстро утомлялся ногами и мы рано ли скоро уже сидели на «Кружке», как называли Пушкинский садик местные жители. Это было место, где мы пили пиво с Даней. Как упоминалось, Степе был посвящен сквер во дворе поликлиники «Гиппократ».
В сущности, я ничего не знал о Дане. Вплоть до исхода семестра мы говорили про общее неустройство Мироздания по преимуществу. Это для меня обычно — не интересоваться бытовыми подробностями друзей. Вот, например, я так до сих пор и не знаю, где работает Вячеславовна — кажется, на телевидении. Или, к примеру, Варя — никогда не приходило в голову осведомиться. Так что до мая я мало что узнал про Даню. Главной, любимой, определяющей чертой его на тот момент было то, что он совершенно обожествил меня. Этой информации мне было довольно, ничего более я и знать не хотел. «Люблю всех, кто любит меня», — написал Дюма на стенке.
Пожалуй, Даня не был слишком уж добрым мальчиком — я обратил внимание, что ни о ком из училища он не отозвался однозначно хорошо, даже напротив того, говорил все больше дурно. Ну так это лишь убеждало меня в собственной значительности. Каким гением надо было обладать, чтобы тронуть это ожесточенное сердце! Что бы я ни повествовал ему о себе, все он воспринимал с горячим участием. Если я рассказывал удивительное происшествие, то он расширял глаза и покачивал головой. Если же я был в духе рассказать о какой-нибудь трагедии, которыми полна была бурная юность, он смаргивал ресницами и говорил: «Кошмар». Я с лютым ехидством высмеял его манеру. Знаешь, так вот, свински, бесстыже наигрывая, говорит, как правило, молодежь с уважаемыми людьми старшей генерации. Так можно реагировать на сообщение, что у Альтшулеров из соседнего подъезда умерла бабушка. Но закваска почтительной бестолковости была в Дане слишком сильна, и ему не сразу удалось отучиться покачивать головой и говорить «кошмар», пусть он и обещал исправиться.
Возможно в то же время, — рассуждал я с собой, — что он вовсе не злой, а очень даже добрый и хорошего характера (каким знал его я за короткие дни начавшейся дружбы), только миром обиженный, и оттого на мир злой. Кто его обидел, и что явилось причиной той озлобленности, с которой временами начинал говорить Даня, срываясь на ничтожном предмете, я пока не знал, и предполагал дознаться истины, когда мы станем накоротке.
Он трогательно и подчеркнуто, чтобы я видел, заботился обо мне. Он покупал кофей и пиво, ловко (впрочем, как и все студенты «Комсы», выдрессированные на зачете по манерам) подносил огонь к сигарете. Временами его хлопоты приобретали гротескный характер. «Осторожно, — останавливал он меня, когда я залихватски тушил бычок о каблук, — Вы не знаете… Там биополе, всякие узлы, — вы их сигаретой прожигаете, там знаете, какая температура? Вот». Это было бесконечно мило. Признаться, так обо мне никогда не заботились. Тем паче новые люди.
Он был близорук — физически близорук и весьма сильно. Очки он разбил, как бил их всегда, привычно и со смехом. Когда же я, видимо, уже ох как не первый, посоветовал ему приобрести контактные линзы (они бы не уродовали его наружность), то он возразил, дескать, непременно по пьяни спустит их в унитаз. Он любил выпить, даже пить, и своей способностью пить много, запойно, похвалялся. Обычная юношеская бравада.
Еще он желал казаться и считал себя сладострастником. Нацелив близорукий взгляд в почтенную матрону с сумками или школьницу на роликах, он издалека начинал говорить сальности и придавал лицу гадкое выражение. Против обыкновения, я снисходительно прощал ему. Об этом Федор Михайлович хорошо писал: «Чистые в душе и сердце мальчики… очень часто любят говорить между собою и даже вслух такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже солдаты… Нравственного разврата тут, пожалуй, еще нет, цинизма тоже нет настоящего, развратного, внутреннего, но есть наружный, и он-то считается у них нередко чем-то даже деликатным, тонким, молодецким и достойным подражания» (В «Карамазовых»). Думается, здесь работал тот же механизм, и я с педагогическим спокойствием слушал Данины сентенции о таинствах пола, вставляя разве что «ну-ну» или «да уж ладно». В его охоте говорить развязности я усматривал (что было бы для него неожиданностью) проявление целомудрия — да-да, как ни покажется странным. Я видел, что в жизни он не распущен, или, во всяком случае, таковым не выглядит. В конце концов, я слышал только слова и мог интерпретировать их в желательном для себя смысле.
Единственное, что казалось мне в нем излишним, так это способность к банальным фразам и невыразительный, бледный язык. Он с трудом понимал игру слов и зачастую в моей иронии, в угоду ему, не всегда тонкой, читал смысл серьезный и обратный тому, который я стремился донести. Приходилось объяснять ему, что же, собственно, я хотел изъявить — он покачивал головой. Впрочем, и это не было страшно. Для подростков, только начавших познавать мир, банальность кажется истиной, да и вообще, руку к сердцу — любая истина банальна, как и та, что заключена в этой фразе.
Способность говорить невыразительным языком, употребляя слова в первом словарном значении, а также иные его суждения — верные, но не остроумные, изобличали в нем человека здравого, но ординарного ума.
Сюда же относилась еще одна черта его, которой я поразился с первых дней. Часто случалось, что он, не дослушав фразу до конца, начинал усиленно кивать головой и сам заканчивал ее — вовсе не так, как я намеревался. Это случалось так часто, что я отчаялся поправлять его. Сейчас я уж многого не упомню, но для примеру могу назвать следующий эпизод. Мы сидели на «Кружке» за пивом. Это было пиво «Белый медведь» — мы любили его, потому что оно было крепкое, самое крепкое. Он был на корточках против меня, сидящего на скамье. Я рассказывал про Марину, гибко обходя причину нашего разрыва. Мне казалось совестно рассказывать про Робертину — по всей видимости, разум начал медленно возвращаться ко мне. Он, напротив меня, в черном на этот раз костюме и в черной же рубашке, купленной по совету Воронцовой, смотрел в глаза близоруким, «неуловимым» как у Тальма взглядом, со всех сил удерживаясь, чтобы не сморгнуть ресницами («Кошмар!»). На ярком весеннем свету я заметил, что у него до времени появляется проседь.
Излагая мои последние судьбы, разумеется, с непомерными купюрами, я сказал, что разошелся с женой из-за женщины. Мне вздумалось вдруг сослаться на горькую остроту Варечки, и я сказал:
— У нас есть общая подруга (я ее очень люблю) — пожалуй, настоящий друг обоим, так вот она…
У меня на языке была фраза про «Ну и ну». Но Даня остановил меня театральным жестом, и, нахмурясь со скорбным достоинством, изрек:
— Не продолжайте. Я не хочу больше ничего знать.
Я было захлопотал пояснить, что не то имел в виду, что понял Даня, но он вновь повторил свой жест и сказал:
— Не надо. Я все понял.
Тут он разом дал мне почувствовать переизбыток своего благородства, мастерство вести «мужские» разговоры, наконец, и то, что в своей недолгой жизни сам столкнулся с чем-то подобным, от воспоминаний, о чем хотел бы остеречь нашу дружбу.
Я мысленно пожал плечами, но и обрадовался тоже, что про Робертину даже околичностями можно не говорить.
Однако про мою арбатскую жизнь мы говорили довольно много, так что однажды он, все так же сидя передо мной на корточках, обернулся в непонятном трепете и пояснил:
— Мне почему-то показалось… что там ваша жена.
Он не знал ее даже в моем описании, а знал бы, так не разглядел без очков. Но почему он так затрепетал? Он объяснил путано, также опасаясь сказать больше, чем следует, что у него никогда не складывались отношения с родителями и женами друзей.
Он не был ярко одарен, как я заключил с его же слов. Он чистосердечно признался, что у него не было способностей к пению, ни малейшего дара к танцу, а драматический талант, как он считал, у него пока не развился. По временам он принимался рассуждать, верно ли он вообще выбрал профессию, и всякий раз приходил к выводу, что, видимо, неверно. Я не знал, говорил ли он так от рассудительности или от огорчения — ролей ему не давали, а ту мелочь, что он играл, он презирал и смеялся над нею.
В то же время он брался рассуждать, не создать ли ему собственный театр при каком-то психологическом центре. Это была столь откровенная утопия, что я невольно поддавался ее обаянию и сам про себя начинал мечтать, что я бы пошел к Дане в артисты. Он ведь не знает, что я даровит к сцене. Вот, узнает.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.