Иштван Эркень - Народ лагерей Страница 7
Иштван Эркень - Народ лагерей читать онлайн бесплатно
«Странный вопрос, по-моему. Здесь, в плену, я почти не чувствую тоски по родине. Однажды, правда, я испытал острый приступ такой тоски, аж до слез; но случилось это не теперь и не здесь, а девять лет назад, в Австрии. Родители отправили меня туда на летние каникулы, чтобы я в языке поупражнялся. Вокруг были сплошь одни австрияки. Как-то раз отправились мы на экскурсию в горы. Дорога крутая, каменистая, я все ноги в кровь сбил. На вершине горы разулся и обратно шел босиком — двадцать километров. От боли хоть на стенку лезь, а спутникам моим приспичило еще свернуть к озеру, искупаться. Вечером, когда добрались до пристанища, я лег и расплакался. Клял на чем свет стоит Австрию и австрияков, и горы их окаянные и только об одном молил Бога, скорей бы домой вернуться. Больше уж, думаю, я из Венгрии ни ногой. Было мне тогда тринадцать лет. С тех пор подобных приступов ностальгии я не испытывал.
Здесь? Нет, почти не чувствую. Прежде, когда голод донимал, часто вспоминалась мать. Однажды приснилось, будто она умерла, и я рыдал, оттого что больше уж не отведать мне ее стряпни. Конечно, иногда тоска одолевает. Возвращаешься в лагерь после работы, промерз до костей, устал, жрать хочется, а тут командуют строиться, дрова, мол, надо таскать. И опять иди по новой, раза два-три обернуться с чурбанами. В такие моменты не по себе бывает. Чаще всего вспоминается одна и та же картина: Будапешт, первый день нового, 1944 года, передо мной на столе большущая миска галушек с маком и высокая сахарница, полная сахарного песка… Очень часто мне представляется… Ну и вообще, домашние застолья. Это и есть тоска по родине. Разве не так?»
Может, и так. Только грустно все это. «Что же здесь грустного? — удивляется он. — Вполне естественно вспоминать лучшие времена, когда тебе худо. Самая живая связь с прошлым — это семья. Воспоминания о ней самые светлые, а воспоминания, они ведь неподатливые, их не изменишь, не исказишь». — «Тогда выходит, при хорошей жизни тоски по родине не бывает? — не сдаюсь я. — Ubi bene[4]?.. Ну а Венгрия? Куда же делась Венгрия?» — «Чего не знаю, того не знаю, — говорит он. — Ее я не вижу. Передо мной хаос, он во что-то преобразуется, но даже контуров я не различаю. Невозможно испытывать тоску по тому, что не имеет формы и очертаний. Не знаю я нынешней Венгрии! А вот семью свою знаю…»
Может показаться, будто мы зашли в тупик. Но нет, кое в чем продвинулись. Шандор Паал сформулировал: взамен неизвестного — известное, вместо переменчивого — постоянное, вместо родины — семья. Семья пережила все: отступление, осаду, воздушные налеты. Семья не изменилась, вот разве что известий о ней нет. А у кого нет семьи, тот создает ее из ничего.
Мне попало в руки письмо, адресованное одной девушке. Автор письма поясняет: «Я не влюблен в нее. Мы и виделись-то всего несколько раз. Жениться на ней я не собираюсь… взял и написал просто так…»
«Воспоминания мои сосредоточены на Вас. Понимаю, что это бессмысленно, и все же позвольте изложить как Бог на душу положит, безо всякой упорядоченности, одно впечатление за другим. Пляж в Большом лесу Дебрецена. Открытый, звонкий смех на променаде; помню даже Ваше голубое платье; Кройцберг или как там его звали, того искусного танцора в театре на улице Надьмезё (видите, название театра никак не могу припомнить), воскресные визиты в Ваш дом, когда матушка Ваша угощала меня свежими коржиками и шутливо журила, отчего, мол, я так много курю (видела бы она, сколько я курю теперь!); какое-то непонятное чаепитие, то ли бал в «Бристоле». А помните, как я поджидал Вас после школы у лавки Пошнера? Пасха 1942-го, последняя Пасха на родине, в кинематографе напротив Западного вокзала; названия кинематографа тоже не помню, зато фильм явственно передо мною, а еще ярче запомнилось праздничное настроение. Впрочем, лучше не продолжать, ведь я мог бы исписать многие страницы. Этого достаточно. Наверное, это и принято называть ностальгией. Это необходимо каждому человеку — не называйте романтикой, это действительно необходимо, в той или иной форме…»
Пожалуй, приведенной цитаты достаточно: письмо говорит о многом, оно гораздо красноречивее рассуждений Шандора Паала. Прежде всего обращает на себя внимание та расплывчатая, неясная картина родных мест, какая сохранилась в памяти автора письма за годы плена. Он не помнит названия театра на улице Надьмезё. Признаться, я тоже не помню. Он не знает, уцелела ли эта улица со всеми ее увеселительными заведениями и странной лавочкой, где торговали губками. Я тоже не знаю. Ничего не знаю. В газетах писали, что Будайская крепость сгорела, мосты через Дунай взорваны, Чепель лежит в руинах… Что значит «в руинах»? Как королевский дворец в Вишеграде? Как выглядит порушенная страна и какою станет, когда ее отстроят заново? Куда делась улица Сеп и проспект Тёкёли, Восточный вокзал и мост у Тахи? Куда вы подевались и какими станете, Будапешт, Задунайский край, Венгрия?
Стало быть, это хаос, о котором говорил Шандор Паал. Родина, которая сделалась неосязаемой, перевернулась вверх тормашками и парит над землей подобно миражу. Об этом свидетельствует письмо. Но это еще не все. Автор письма, Янош Вереш, до войны механик точных приборов на крупном предприятии, на фронте угодил в штрафбат и в плену за все время получил письмо лишь раз. В нем сообщалось, что всю его семью — отца, мать и брата — куда-то угнали полтора года назад. С тех пор о них ни слуху ни духу.
Дома, улицы, вся страна испарились, рассеялись, как дым. Исчезла и семья. Но надо кому-то писать, ведь человек не способен парить в безвоздушном пространстве. Встречался с девушкой считанные разы, не влюблен в нее и жениться на ней не собирается. Написал письмо просто так… Газета «Негритянский ребенок» когда-то поместила объявление: за три пенгё миссионеры берутся обратить в истинную веру негритянского младенца и при крещении наречь именем жертвователя. У одиноких дам подчас набиралось до двух десятков крестников, по трешке за душу. Двадцать маленьких сарацинов… Человек не способен жить в одиночку.
* * *Облик родины стерся: сколько венгров, столько Венгрии, но ни одна из них не настоящая, не подлинная, не живая. Тоска по родине облачилась в единственную реальность, которая запечатлелась в памяти четко и ярко: в семейный круг, покой и благополучие. Любовь к родине, как в бомбоубежище укрылась в узком, тесном закутке, который отсюда мнится незыблемым. Семья — это звезда, мерцающая над Загоном. Отсюда, издалека, видна лишь эта звездочка — сам Загон и родина скрыты за снежными хребтами гор.
Родина изменила свой облик, но не перестала существовать. Бессонными ночами пленный всматривается в непроглядный мрак, силясь припомнить образ младшенького братца, картину лета у берегов Балатона, сочные краски осени в горах. Родина изменила облик, тоска по родине вырядилась в чужие одежки, но она жива, и голос ее звучит неутомимо. Он пронизывает собою все, что есть, и все, что будет. Он звучит непрестанно, непрерывно, неумолчно, как органный фон меняющейся мелодии.
Так будем же стараться всегда улавливать этот звук. Без него оказалось бы бессмысленным все последующее.
ФЕРЕНЦ ПОРА И ШМАТ САЛА
Голод почти не описан в литературе. Это тем более поразительно, что действенная часть человечества с большими или меньшими перерывами постоянно голодает. Поразительно и потому, что именно те люди, чье основное занятие — писательское ремесло, стоят у котла, где варится жидкая похлебка. И все же пишут об этом мало. Я не вникаю, умалчивают ли они из деликатности или мудрой предосторожности. Не вникаю, отчего они предпочитали писать о роскошных международных экспрессах, любовных вывертах избалованных барынь, гнусных страстишках одиноких людей и ловко спланированных убийствах, хотя ко всему этому писатели вроде бы не имеют отношения. Подчеркиваю лишь, что о голоде написано гораздо меньше, чем следовало бы. И теперь, когда я вынужден писать об этом, я с опаской делаю каждый шаг, подобно человеку, ступающему по болотным кочкам, нехоженой тропою.
Сразу не сосчитаешь, сколько слепцов описали свои чувства и переживания, историю собственной слепоты. А много ли голодающих совершили подобное? В чем причина этого несоответствия? Быть может, причина в том, что слепые в основном писали в расчете на зрячих, пытаясь передать, каково это — не видеть белого света. Но ведь голодающий не знает, для кого он пишет. Для того, кто голоден, или для того, кто сыт? В давние поры, в период христианского мученичества, паломник-христианин рисовал на песке у ног встречного изображение рыб. Это был символ. Если голодный человек встречается с кем-то, он, как правило, говорит в открытую: я голоден. Если другой тоже голоден, он поймет его. Если нет — даст кусок хлеба. Слов нет, правильный поступок. Но сейчас, когда у нас пойдет разговор откровенный и недвусмысленный, я должен заранее заявить, что куском хлеба голода не заглушить.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.