Натан Шахам - Квартет Розендорфа Страница 78
Натан Шахам - Квартет Розендорфа читать онлайн бесплатно
Как монашенки стараются утишить душевную бурю за кропотливым плетением кружев, так я связываю себе руки, дрожащие от гнева, изнурительной работой над черновиком. Мое «я» — одно из тех, что сидят во мне, верхнее или нижнее, — все время увиливает от того, чтобы закончить работу. Наглость — в такую пору шлифовать рифму или просеивать прозу, отбрасывая лишние слова. Разбиватели форм, быть может, лучше нас, фанатиков ясного периода, описывают действительность. Конечно, я не в состоянии изнасиловать свою натуру, заставив ее усвоить последнюю моду. Мне не достаточно того, чтобы выставить свое смятение на всеобщее обозрение. Процесс писания помогает мне понять. Если же сочинительство и на это не способно, так что в нем проку? А душевного успокоения оно мне не принесет.
Тем временем черновик пополняется подробностями, в том числе весьма пикантными. Боюсь, не смогу их использовать. Розендорф «разочаровал» меня. Я выбрал его именно потому, что он человек, для которого в мире ничего не существует, кроме музыки. Но с течением времени мне стало ясно, что он мог бы стать героем авантюрного романа, который не сдвигается с места. Приключения сами ищут его, да и история не оставляет в покое. Как это иронично: Розендорф уехал в нарождающуюся страну первопроходцев, чтобы бежать от истории, но история закружила его в мрачных своих сюрпризах. Ей удалось даже расщепить ядро семьи. Розендорф — человек замкнутый и сдержанный, почти необщительный, и все же он то и дело оказывается в центре какой-нибудь любовной истории, в которую вовсе не собирался ввязываться. Некоторые факты открылись мне совсем недавно. Влюбленный и в ближнем замечает влюбленность, которой не видал, покуда любовь не поразила его.
В этом черновике я не следовал обыкновению детектива-любителя, таящегося в любом писателе: я не собирал фактов, какие могли бы пригодиться для оживления ткани рассказа, посвященного жизни скучных людей. Так, я обошел молчанием безотрадную любовь Гелы Бекер. Я полагал, что бедные трапезы, каковые время от времени вкушает у нее Розендорф, дабы утолить голод, не придадут остроты моему вареву. В моем романе Розендорфа придется обеспечить благополучной семьей, чтобы я мог отдаться «анатомии квартета». Пропустил я и все вздорные влюбленности, все привычные формы поведения, которым нет в моей книге места, если они не будут исполнять функцию аллегории. Я останусь верен прототипу — оригинальному Квартету Розендорфа только в том, что и в моем квартете не будет соблюдена чистота сугубо мужского состава. Правда, моя Эва будет играть на виолончели. Это будет женщина, сидящая, широко расставив ноги, защищая источник надежды и горестей инструментом с сильным резонансом. Она нужна мне, чтобы свидетельствовать о том, какой сводней чувств является музыка.
По всей вероятности, я не откажусь от девочки, дочки хозяев Розендорфа, от этого соблазнительного незрелого яблочка с горящими глазками. Сделаю это не из-за пикантности эпизода (половые извращения придают современной литературе не-кую глубину) и не оттого, что намерен судить вожделения персонажа, отданного мне на милость, — во мне нет ни тяги к злодейству, ни страсти править людьми, потребной, чтобы мысленно издеваться над судьбой, которую создал я в своем воображении; не оттого также, что невыносимое чувство вины породило некоторые из самых блестящих страниц в музыке девятнадцатого столетия (несчастный, больной сифилисом Шуберт верил, что его прекрасные мини-адажио есть непростительное лицемерие, ибо какое право имеет жалкий грешник петь вкупе со всеми ангелами?). Я сделаю это главным образом потому, что нахожу неразрывную связь между музыкальной личностью мужчины, истончившего свою чувствительность до предела человеческих возможностей, и его тяготением к кисловато-зеленому плоду, висящему на конце высокой ветки.
Я поймал их с поличным. Нечаянно. Вошел не постучав, чтобы не помешать в середине урока, — мне понадобился один адрес в Германии. Я застал их врасплох — ничего вопиющего, так, детские забавы, но направление очень явное, — он стоял позади нее, показывая, как правильно держать скрипку, а пальцы его сами собой блуждали в запрещенном месте. Можно было и не обратить на это внимания, если бы оба не покраснели — и если бы Розендорф не счел нужным еще в тот же день под вечер прийти ко мне домой, весь смущенный — счастье, что Хильды не было дома, — чтобы извиниться передо мною за свои дурные поступки, словно я, сам человек грешный, был каким-нибудь судией всея земли. Он говорил, что причина этого непотребства настоящая любовь, рассказывал про все свои терзания, подлинные и воображаемые, про ужас от самого себя, про страх перед родителями девушки, перед ней самой, перед ее пробуждающимися страстями, про отчаяние оттого, что нравственность его крошится на глазах, ибо он вынужден лгать на каждом шагу, как бывает в запретной любви, которая, являясь сама истинным чувством, питается обманами.
Высокий штиль, к коему он прибег для оправдания украдкой сорванных удовольствий, не имевших никаких реальных последствий, только страх и стресс, — это тоже одна из хитроумных уловок души. Фальшиво превознося свои низкие вожделения и жалкие страсти, мы стараемся облегчить грозящую за них кару. Розендорфу надо верить, что эта девочка с посредственными способностями одарена богатым внутренним миром, еще не успевшим развиться. Добряк-Розендорф любит каждую женщину, которую хочет, и превозносит того, кто грешен перед женщинами! Любовь для него — магия, очищающая мерзкие поступки от грязи. В конце концов он вполне искренно влюбился в эту девочку, дабы оградить душу от вырождения. И пожалуй, не слишком отойдет от своей природы.
Я всегда чувствовал в нем глубокое тяготение к мигу до осуществления, к смятению, предшествующему зрелости. Тот, кто окончательно созрел в юности, видно, не станет истинным художником. Напряженное ожидание грядущего звука — самое важное свойство художника. Обещание важнее осуществления точно так же, как не определение ощутимого есть дело писателя, ловящего неопределенное в сеть слов, так же, как охотники за бабочками сперва ловят бабочку, а потом уже ищут ей название в указателе. Самое напряженное музыкальное мгновение — это безмерно давящее время между ушедшим и еще не родившимся звуком. Искусство живет своей тайной жизнью в нейтральной полосе между промелькнувшим звуком и звуком еще не наставшим. Отсюда любовь Розендорфа к Шуберту и его неспособность обнаружить всю смысловую нагрузку у Баха (Баха он не умеет петь, он декламирует его, как возвышенную речь, где каждое слово величественнее предыдущего), и его смущение, когда у Брамса выдаются неромантические минуты, отсюда и отказ его от Эвы, представляющей собою сложившееся, зрелое, завершенное существо, без иллюзий, затворившееся в отчужденной и безжалостной красоте.
Январь 1955 г.В 1936 году, сколько помнится, осенью, я оказался в Палестине. Беженец без гроша за душой. Писатель, изгнанный с родины, из родного языка.
Я не знал голода и нужды. Подруга юности, большая поклонница немецкой литературы, взяла меня к себе домой и дала мне все, что может человек дать ближнему, не порабощая его. Зарабатывал я писанием статей в эмигрантские журналы, выходившие в Париже и Цюрихе, а потом, во время войны, печатал рецензии и заметки в местной немецкой газете.
Я прожил в Палестине до конца войны, все ожидая того момента, когда освоюсь и смогу отдаться литературной работе. Позволю себе сказать, что Господь не посетил меня в этой земле — я не написал в те годы ничего, кроме публицистики, которой не придавал особого значения, и нескольких эссе. Не было во мне тогда того внутреннего покоя, какой необходим для писания романа, рисующего широкое полотно жизни. В состоянии непрерывного беспокойства за собственную судьбу трудно говорить прозой.
Здесь не место рассказывать о том, почему я прежде, чем вернуться в Германию, поехал в Америку. Как бы то ни было, во мне жила острая потребность в мучительной встрече со страной, прогнавшей меня вон. Но в тот миг, когда я оказался в Германии, я понял, что никогда не буду писателем нигде, кроме как там, где говорят на моем языке.
Я не собираюсь писать тут оправдательного меморандума. Я был вынужден уехать из Палестины по многим причинам. Даже все туже связывавшие меня отношения с Хильдой, женщиной, в чьем доме я жил, требовали этого. Не было возможности долго поддерживать сей menage a deux[101], не забив его гвоздями. Я чувствовал, что солгу самому себе, если капитулирую перед собственной добротой. Любовь Хильды была глубока и чиста, и невозможно было оторваться от нее, просто уехав в другой город. Любовь может стать узами столь крепкими, что сбросить их можно, только бежав за океан. Любовь — великая разделяющая сила. Но здесь речь не о ней.
Возвратившись в Палестину, чтобы оформить документы, связанные с наследством (Хильда до конца своих дней так и не вышла замуж, и это тяжким камнем лежало у меня на совести), я нашел среди ее вещей и черновик романа, что писал в те годы, а потом, кажется, не счел его достойным дальнейшей обработки. Оглядываясь назад, я обнаруживаю в этих записях правдивое отражение настроений, обуревавших меня в тот трагический период. Не вижу причины, почему бы мне не опубликовать их в том виде, в каком они остались, как особый литературный жанр, не подчиняющийся никаким правилам. Да и кто знает, какие из оставленных нами свидетельств пребудут в силе и тогда, когда мы уйдем из этого мира?
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.