Сирил Массаротто - Первый, кого она забыла Страница 8
Сирил Массаротто - Первый, кого она забыла читать онлайн бесплатно
Мама бродит. Блуждает. Теперь практически каждую ночь. Спит она эпизодически, в течение дня, засыпает ненадолго время от времени, а ночью начинается невесть что, ночью она словно загипнотизированная. Часто, когда я у себя в комнате или в гостиной жду сна, который последние годы приходит все реже и реже, я вдруг слышу, как поворачивается ручка и открывается дверь ее спальни. Ручку я немного подкрутил, чтобы она громче скрипела, когда мама ее открывает, так я лучше ее слышу и быстрее могу отреагировать. Каждый раз я иду за ней и нахожу ее то в коридоре, то в ванной — где придется: она прогуливается по всему дому, просто так, без видимой цели. Я пытаюсь с ней заговорить, спрашиваю, что она тут делает, и получаю один из четырех видов ответа: она либо вообще не отвечает, либо говорит, что ей не спалось и захотелось встать, либо бормочет что-то маловразумительное, либо начинает меня обзывать. Бывают, конечно, варианты: она может сначала ударить меня, а потом начать ругаться. Или в другом сочетании: сначала она отвечает, что не хочет спать и что ей захотелось встать, а после этого набрасывается на меня с кулаками или отвечает что-то маловразумительное, а потом обзывает меня и дерется; или еще так: она обзывает меня, потом говорит, что ей не спалось и захотелось встать, после чего набрасывается на меня с кулаками.
Но, так или иначе, по ночам она бродит.
Мадлен, через полтора года после дня АКак-то в воскресенье, когда ребята собрались у меня все втроем, я подождала, пока они доедят последнюю каплю кленового сиропа, подцепив ее со дна салатника краешком ложки, и, стараясь говорить как можно мягче, спросила их, не хотели бы они подумать об эвтаназии — пока я не превратилась в полную развалину. Эта штука существует в некоторых странах, таких как Швейцария или, кажется, Бельгия. Я ожидала любой реакции, хотя и надеялась втайне на единодушную поддержку, но тут сразу поняла, что они не желают об этом даже слышать. Особенно возмутилась Жюльетт: как я только могла подумать об этом, это немыслимо, и потом, наука не стоит на месте, а вдруг медики научатся регенерировать нейроны, допустим, года через три, а мне за полгода до этого сделают эвтаназию, ну и глупо же они все будут выглядеть, не говоря уже о горе и чувстве вины за то, что они позволили мне пойти на подобное извращенство. Я стойко выслушала ее и повернулась к Роберу, чтобы он высказал свое мнение. Он был согласен с Жюльетт: Робер — самый старший, но он всегда согласен с Жюльетт. Я вопросительно взглянула на Томб, он задумался на какое-то время, а потом сказал, что понимает, почему у меня возникают такие мысли, что это закономерно. Тогда Жюльетт повысила тон (как всегда, когда она нервничает) и заявила Томб, что о таких вещах нельзя даже думать, что наука не стоит на месте, что медики научатся регенерировать нейроны, но тут Томб ее перебил, заметив, что она уже говорила это десять секунд назад и повторять это ни к чему, и я почувствовала, что он тоже начинает нервничать, я его хорошо знаю, он всегда понижает голос, когда нервничает, не выпускает ярость наружу. Я попросила всех успокоиться, но они не успокоились; Жюльетт призвала Робера в свидетели, и тот сказал ей: «Ты права, Жюльетт», Томб попугайским голосом повторил: «Ты права, Жюльетт», Робер рассердился, потому что Томб дразнит его так с детства, а сейчас ему должно быть стыдно заниматься такими глупостями. И тогда я сказала, что плохо себя чувствую, у меня кружится голова, и все сразу успокоились. Жюльетт принесла стакан воды, а мальчики тем временем уложили меня на диван и подложили подушки мне под голову и под ноги.
Иногда это даже удобно — болезнь Альцгеймера: никто и не подозревает, что у вас еще хватает хитрости, чтобы симулировать недомогание и тем самым прекратить спор между дорогими ребятишками.
Больше ничего хорошего я в этой болезни на данный момент не нахожу.
Томб, через четыре с половиной года после дня АСегодня ночью я опять услышал, как поворачивается дверная ручка; но на этот раз я решил не приставать к ней, не пытаться с ней заговаривать или отводить ее обратно в спальню. Мне было любопытно посмотреть, что она будет делать. И потом, мне надоело получать оплеухи.
Я следил за ее медленными передвижениями в сумраке квартиры: вот она прошла по коридору, тихонько, как в замедленной съемке; она улыбалась. Дойдя до прихожей, вытащила из большой вазы, стоящей рядом с входной дверью, свой зонтик, уделив ему особое внимание: казалось, этот зонтик ее живо интересовал. Потом, волоча его за собой, снова пошла, на этот раз в кухню. Там она зажгла свет и застыла под светильником с закрытыми глазами и едва заметной улыбкой на губах. Так продолжалось несколько минут, в течение которых она стояла не двигаясь — и это она, которой всегда было трудно устоять на месте. Затем, еле заметно обернувшись к зонтику, прошептала: «Ну, что, Марни, я тебя не обманула?»
После этого она подняла голову к светильнику, глядя на этот раз прямо на лампочку. Тут я решил вмешаться, чтобы она не повредила себе глаза, и тихо сказал издали, не входя на кухню, чтобы ее не напугать:
— Мам, ты испортишь себе глаза, прекрати смотреть на свет.
— Оставьте меня в покое!
— Ладно, но при условии, что ты пойдешь со мной в гостиную. Хочешь немного посмотреть телевизор?
— Ну-у-у…
«Ну-у-у…» в ее устах означает обычно «не нет», то есть почти «да», слово, которое она употребляет все реже и реже. Я положил одну ладонь ей на руку, а другую — на спину, но не для того чтобы подтолкнуть ее, а лишь чтобы придать необходимый импульс, и отвел к телевизору, запустив в двухсотый раз ее любимый фильм. Я уложил ее ноги на журнальный столик. Она сказала:
— Какой вы добрый. Милый мальчик…
— Спасибо…
— Вы плачете? Почему вы плачете?
— Просто так, мама. Просто так.
— Конечно, какая-нибудь любовная история. Такие юноши, как вы, обычно плачут из-за девушек!
— В некотором роде, да. Скажем, я плачу из-за женщины.
— Она вас не любит?
— Нет, любит, я уверен, что она любит меня больше всего на свете, только она этого больше не помнит. Она не помнит себя.
— Ну-у-у… вы ее забудете…
— Забуду? Нет, никогда…
— Вы опять плачете?
Да я только и делаю, что плачу. Невероятно, но к этому привыкаешь. Вот доказательство: я уже несколько лет всегда имею при себе пачку носовых платков. Раньше за мной такого не водилось, тем более что я никогда не простужаюсь. Теперь же эти «осушители слез» всегда лежат у меня в кармане — настолько я привык к этому делу. С ума сойти, сколько горя нам приносят те, кого мы любим.
Это какое-то проклятие: сами того не желая, самые любимые наши люди оказываются и самыми жестокими нашими мучителями, покидая нас, они причиняют нам самую сильную боль. Я так любил своего отца, что в день, когда он нас покинул, за несколько минут до его смерти, хотел заключить с ним пакт — абсурдная, нелепая идея, но я изо всех сил уцепился за нее. Папа уже месяц лежал в реанимации, где ему пытались заново «запустить» сердце, добиться, чтобы оно снова застучало само, без помощи приборов. Врач позвал нас — маму, Робера, Жюльетт и меня — в крохотный кабинет, заваленный горами старых папок, где стоял отслуживший свое компьютер и назойливо щелкал, словно ведя обратный отсчет, кондиционер. Спокойным, исполненным человечности и деликатности тоном, на который мне было глубоко наплевать, врач объяснил нам, что все, что было возможно сделать, уже сделано, и, несмотря на это, папино сердце все же остановится — скоро, через несколько минут или часов. Он добавил, что это хорошо, что все мы оказались здесь, рядом, на момент его ухода. Он проводил нас обратно в реанимационную палату, тихо проговорив напоследок: «Если у вас есть вопросы…», что меня крайне разозлило. Да, у меня есть вопросы, придурок! Ты не мог лучше лечить моего отца? Не мог уберечь его? Ведь такое сердце, как у него, сердце, которое любило столько людей и так сильно, естественно, должно быстрее уставать, быстрее изнашиваться, чем среднестатистическое сердце, вас что, не учили этому, недоучки хреновы?
Конечно, я ничего этого не сказал, только подумал, а в это время все вокруг меня рушилось, пока я шел к его кровати, со всеми этими приборами и трубками, торчащими у него изо рта и из тела. Мы стояли вчетвером у его изголовья, занятые самым ужасным делом на свете: ждали, когда остановится дорогое нам сердце.
Это было так долго, так тяжело, что в эти минуты мне и пришла в голову та самая идея о пакте. Нечто абсурдное, но в то же время совершенно очевидное. Я пригнулся к папиному уху и тихо-тихо, чтобы никто не услышал, сделал ему такое предложение:
— Папа, не уходи, останься со мной, пожалуйста. Я обменяю твою жизнь на жизнь других людей. Да, да, это может сработать, ты останешься жить, а вместо тебя умрут другие, не такие хорошие, как ты, которых мы не знаем, которых меньше любят, которые не хотят жить, которые не любят друг друга. Ну как, сделаем это? Скажи! Ты потихоньку придешь в себя, а вместо тебя пусть умирают другие, десятки, тысячи других, мне наплевать! Целый город, целый континент, но ты, ты останешься с нами! А остальным я объясню, почему это нормально — что все они умрут ради того, чтобы ты остался жить, я поеду к ним и к их семьям, обойду всех по очереди, расскажу им о тебе, и они поймут. Они согласятся! Пожалуйста, не умирай… Они поймут, клянусь тебе…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.