Дмитрий Быков - Рассказы и стихи из журнала «Саквояж СВ» Страница 5
Дмитрий Быков - Рассказы и стихи из журнала «Саквояж СВ» читать онлайн бесплатно
— По первому знакомству не скажешь, — сказал Трубников и прокололся уже непоправимо, — все люди хорошие, когда спят зубами к стенке…
Она даже вскочила:
— Как вы сказали?
— Это выражение, — опустил он глаза. — Что вы, простых вещей не знаете?
— Ничего я не знаю, — сказала она, — ничего… Ну ладно, выйдите, я переоденусь.
Ночью, само собой, он не спал: стоило ехать в отпуск, чтобы спать! Как говорится, там отоспимся… И она тоже ворочалась, садилась на полке, долго, с мучительным любопытством смотрела на него — он физически чувствовал ее взгляд, всегда ощущал его, мог с закрытыми глазами сказать, в какой позе она сидит рядом. Никогда ни с кем не бывало такой полноты понимания, а без нее все словно выключалось. Однажды, в самом начале, он на что-то обиделся и неделю с ней не разговаривал, запретил себе звонить, отвечать на звонки, думать… Все так о ней напоминало, что вычеркивать вместе с ней пришлось половину знаний, умений и привычек — это после полугода знакомства! Каково же ей теперь было без него, в каком узком мире она, должно быть, очутилась — ведь, запретив себе воспоминания, чтобы уж вовсе не рехнуться от боли, она обречена была лишиться всего прошлого, кроме школьного, всех мыслей, кроме простейших… Господи, спасибо за это жалкое послабление, за отпуска, да и то не навсегда, а пока кто-то тут помнит — но это ведь, если вдуматься, дополнительная пытка. Нет, нет, с этой безжалостной волей я никогда не смирюсь — даже теперь, когда отлично знаю, что мы преувеличиваем Господне всемогущество, что многое зависит не только от него, что есть вещи — неизлечимые болезни, например, — которые посылаются совсем другими силами, и нет кого-то одного, кто отвечал бы за все. Иначе, конечно, этому одному нельзя было бы простить ни тех последних недель, когда он действительно мечтал об эвтаназии, ни тех первых дней, когда она осталась одна, а он продолжал все понимать и видеть.
Он лежал в темноте, закрыв глаза, никак не умея освоиться в неловком, тучном теле, внаглую захваченном в Москве на сутки, и чувствовал, как худая светло-русая женщина рядом все крепче закусывает губу; такую вещь в темноте не разглядишь, но чувство, чувство куда денешь? Оно и в теле нелепого Трубникова не оставляло его. Дурацкая какая фамилия — Трубников. Впрочем, и Мальцев — тоже так себе.
— Если вы что-то знаете и молчите, — сказала она вдруг еле слышным шепотом, — это такая вещь, которая хуже убийства. Понимаете? Я сразу, как вошла, поняла, что вы что-то знаете. И эти словечки, и вообще. Ничего общего, конечно, но ведь не обманешь. Я почти уверена. Вы наверняка, наверняка знаете. Я вас очень прошу. Я вас у-мо-ля-ю. — Он отлично знал эту детскую манеру скандировать по слогам. — Я никому не скажу. Но бывает же, да? Если вам нельзя, то вы можете хотя бы намек какой-то… хотя бы привет, да?
Привет он однажды передавал, было дело. Был отпуск у Серегина, несчастного, сутулого мужика, которого помнил сын. Сыну не было до Серегина никакого дела, он помнил его, так сказать, пассивно, безэмоционально. И так называемый Трубников тогда сказал: чего тебе парня смущать, ты лучше зайди, пожалуйста, на улицу Юннатов, дом такой-то, отнеси букет. Положи у двери квартиры тридцать два. Серегин отнес, но любопытство пересилило — он позвонил в дверь, стал говорить какие-то глупости, что-то про благодарного анонимного клиента… Очень хотел посмотреть, из-за кого так называемый Трубников так убивается. Посмотрел — ничего особенного, ни кожи ни рожи; а Верку потом три дня успокаивали, ревела безостановочно…
— Вера, — спокойно сказал Трубников, — чего вы не спите, а?
Он физически ощутил волну невыносимой тоски, наплывающей с соседней полки. Он только что зубами не скрипел. Сказать было нельзя ничего, ни слова — мало того что отпуска бы лишили, вообще сделали бы такое, по сравнению с чем и последние его тутошние недели показались бы раем. Там есть такие изощренные способы, которые здесь и в голову не придут.
— Да, простите, — быстро сказала Вера. — Да уже и приехали почти.
— Чего-то я бормотала ночью во сне, да? — спросила она холодным, розовым, снежным новгородским утром, когда поезд подкатывал к вокзалу.
— Не помню, — сказал так называемый Трубников. — Я, знаете, сам иногда во сне… Даже до крика доходит, если кошмар.
— Нет, мне кошмары не снятся. Мне сплошная радость снится. А проснешься — и тогда кошмар.
— Ничего, Вера, — сказал Трубников. — Все лучше смерти, помните об этом, ладно?
— Удачи, — сказала она.
Трубников некоторое время смотрел ей вслед. Надо было, однако, торопиться. Он быстро пошел в зал ожидания и уселся на скамейку. «Шике-шике-швайне», — пела Глюкоза. Шике-шике швайне сидели вокруг, позевывали, читали газеты. В эту секунду так называемый Трубников любил их невыносимо, потому что пребывать среди них ему оставалось не более минуты, а расставание предстояло не менее чем на год. Он закрыл глаза и с искренним сожалением покинул неприятное тело Трубникова.
Валентин Трубников, придя в себя, долго еще сидел на скамье в зале ожидания, пытаясь понять, как это его, приличного человека, начальника планового отдела, отца двоих детей, занесло в Нижний Новгород холодным январским утром. Бывают такие удивительные провалы в памяти, вроде и не пил ничего. Он не очень хорошо помнил, что с ним было в последние сутки, с тех самых пор, как чужая убедительная воля порекомендовала ему ненадолго заткнуться и принялась бесцеремонно распоряжаться его телом, паспортом и бумажником. Кстати, бумажник. Он заглянул туда и обнаружил обратный билет на дневной поезд. Быстро позвонить жене. Странные, необъяснимые случаи, наверняка отравление или цыганка. А иногда, читал он, вообще находят со стертой памятью, одинокого, потерянного, тоже где-нибудь на вокзале: как он попал в какой-нибудь Комсомольск-на-Амуре, совершенно не помнит. Определенно повезло.
Конечно, повезло, думал Мальцев, удаляясь от Трубникова. Это, знаешь, как в анекдоте про поручика Ржевского — «некоторые так на березе и оставляют». А тебе, дураку, попался еще вполне цивилизованный отпускник.
P.S.
Ни в коем случае не заглядывайте сюда до тех пор, пока не дочитали рассказ.
Дело в том, что эту свою фантазию, пришедшую ему в голову удивительно душной ночью в поезде где-то между Киевом и Донецком, автор записал несколько лет спустя и показывал разным людям. И все они говорили ему, что в конце все понятно, но до конца еще надо дочитать. А некоторые, надо признаться, и в конце недоумевали. Так что здесь все объясняется.
Один человек по фамилии Мальцев был удачно женат и умер от неизлечимой болезни в совсем еще молодых годах. А там, наверху, все так устроено, что, пока тебя здесь кто-то помнит, тебя раз в году отпускают в отпуск, повидать родных. Правда, делать это можно, только вселяясь в чужое тело, потому что у покойника собственного тела нет. И вот он вселился в толстого Трубникова и поехал с собственной женой в Нижний Новгород, потому что, согласитесь, другого способа легально провести с ней ночь у него нет. Он проследил, куда она взяла билет, и купил себе билет в то же купе. Жена что-то почувствовала, но сформулировать это не может. Как объяснить, что в образе чужого толстого человека ей померещился покойный муж? Так они и разошлись утром, а покойный Мальцев улетел в свои холодные и неприятные миры, покинув толстого недоумевающего Трубникова на вокзале.
Теперь понятно?
Я вот думаю — может, и рассказ можно было не писать, а ограничиться вот таким изложением?
Когда-нибудь, наверное, я так и буду делать. Что париться-то.
№ 2, февраль 2007 года
Мужское купе
Крохин ехал в славный город Казань, где у него была большая любовь. В Москве, само собой, у него оставалась жена — все как положено; вообще эта коллизия — одна там, другая тут — была очень под стать вернувшемуся двоемыслию. Все это была, конечно, не диктатура, а так, вяловатая игра в нее, словно играли старую пьесу: простите, тут у нас написано «диктатура», вы сделайте вид, что боитесь, а мы — что жмем. На самом деле, конечно, все про все понимали, и жена, вероятно, тоже догадывалась. Это и было противнее всего. Сколько Крохин ни выслушивал чужих историй, у всех было то же самое, и даже таксист, подвозивший его к трем вокзалам, успел рассказать ему о сходной ситуации. Он был парашютист-любитель, в клубе летал с любовницей, а дома ползал с женой. Сплошной разврат с разрешения гораздо хуже, чем просто изменять долгу или Родине.
В довершение всего Крохин почему-то был уверен, что купе у него будет сплошь мужское, ни одной хорошенькой попутчицы; казалось бы, едешь от одной бабы к другой, чего тебе еще-то? — но Крохин любил женское общество бескорыстно, без всякого эротического подтекста, просто потому, что оно лучше мужского. В Отечестве ведь как? Мужчина должен быть мужчинским: защитник Родины, охотник, спортсмен, любитель поговорить о гоночных автомобилях, о рыбалке, в крайнем случае о бабах. Крохин ненавидел все это до рвотных спазмов. И не сказать, чтобы в детстве он страдал от дефицита мужского воспитания, и его даже не били одноклассники. Никто его не бил, и отец у него наличествовал, а просто Крохин терпеть не мог доминирования, которым мужчины в России занимались непрерывно. Нормальная практика для замкнутых несвободных сообществ, Крохин как дипломированный социолог отлично это понимал. Женщины вносили в такие сообщества нежелательную разрядку. Мужчины без женщин тут же начинали стремиться к максимальной отвратительности, и самый гнусный немедленно становился лидером. Сейчас Крохину предстояло провести девять часов в замкнутом мужском коллективе, в принудительном сообществе четырехместного купе скорого поезда Москва — Новосибирск, и он заранее ненавидел попутчиков.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.