Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954 Страница 15
Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954 читать онлайн бесплатно
Под этим небом, на этих валах росли весной фиалки. Как жаль, что теперь не весна! Такого фиолетового цвета нет ни у одного цветка, кроме киевских фиалок. Он темен, таинствен – никакая голубизна незабудок не сравнится с ним. И аромат этих фиалок родствен лилиям Благовещения.
…Там, направо, в круглой крепости была Прозоровская церковь[97]. В ней стоял под стеклянным колпаком сосуд, где хранилось сердце князя Прозоровского. И была на металлической урне надпись: “Будь верен до смерти, и дам тебе венец живота”.
В этой церкви на Троицын день щеголеватый, лысый, с кудрями у висков священник в голубой муаровой рясе раздавал букетики роз, жасмина, пионов и нарциссов с серебряной травкой, окропленные святой водой. Церковь была вся в березках. На полу – мята, кануфер, любисток. На голове у меня красовалась белая шляпа – “пастушка” с синей лентой. Новая. В руках букет – самый желанный с полурасцветшей розой. Батюшка мне улыбнулся. Певчие пели что-то ангельское. В окне пыльно золотились лучи майского солнца и указывала надпись: “Будь верен до смерти”.
Это было преддверие райских радостей.
А вот и Большая Шияновская – улица, на которой я родилась. И дом, и двор уже другие. Но так же выходит на Малую Шияновскую[98] забор, на котором мы, попирая все запрещения, висли каждый раз, когда раздавалось “святый Боже, святый крепкий”. По Малой Шияновской часто проносили покойников на Зверинское кладбище[99]. С головокружительным любопытством и с ужасом смотрели мы на желтые и бело-восковые лица, силясь постигнуть, что такое произошло с ними, всем существом возмущаясь против закона смерти. Эти покойники вплетались потом в наши сны, от которых мы просыпались в холодном поту: они приходили обедать с нами (все такие же восковые, с закрытыми глазами), оказывались спящими, прислонясь к нам, на наших кроватях, ловили нас по темным закоулкам. На 9-м году, проникшись идеей воскресения мертвых[100], я решила заняться делом воскресения. Без тени сомнения в своих силах и правах. Я обещала осиротевшей двоюродной сестре Маше, что весной, как только можно будет пройти на кладбище, я воскрешу ее мать. Когда я услыхала от бабушки, что только Христос и немногие святые творили такие чудеса, я решила прибегнуть к чудотворному кресту с частичкой мощей, который хранился в нашем кивоте. И велика была горечь моего недоумения, когда взрослые мне разъяснили, что и чудотворный крест тут не поможет и что вообще чудеса были раньше, а теперь “давным-давно уже никто не воскресает”.
Коротенькая Шияновская вывела нас на рыночную площадь. Отсюда мать приносила нам раскрашенных фуксином мятных петушков с позолоченной головкой и артистическое кулинарное достижение печерских торговок – жареные пирожки с горохом и с кашей – копейка за штуку.
На площади стояла дегтярная лавка. Ее черный вид, тяжелый запах и одноглазый продавец, весь перепачканный дегтем, внушали мне страх не меньший, чем гуси, которые часто разгуливали около возов с овсом, стоявших недалеко от лавки.
Однажды обуяло меня желание добрых дел. На этом рынке я купила большой хлеб у солдата, продававшего излишки своего хлебного пайка. Деньги же для этой цели я собирала три или четыре дня. Это были пятаки, полученные на завтрак и припрятанные в копилку – жестяной домик с зеркальцами вместо окон. Было мне тогда уже 10–11 лет. Доброе дело началось с того, что солдат, просивший за хлеб гривенник, уступал его за 8 копеек. А я вмешалась и сказала: гривенник – это дешево. Вот вам 15 копеек (солдатское житье нам в детстве казалось очень несчастным).
– Чи ты, дивчина, сказылась (с ума сошла), – сказал и даже сплюнул. Но добавочный пятак взял, пожимая плечами. Энтузиазм добра сильно уменьшился во мне после этой сцены. И совсем потух, заменившись обидой и стыдом, когда с огромным хлебом под мышкой я начала скитаться по базару, невпопад предлагая его женщинам, которые казались мне бедно одетыми. Одна из таких хозяек спрашивала: – Сколько ж ты за его хочешь? – и с тем же оскорбительным недоумением, как солдат, пожимали плечами и отворачивались от меня, услыхав, что мне не надо ничего. Другие высказывали мысль, что я этот хлеб “дэсь” (где-то) сперла. Десятифунтовый хлеб оттянул мне руки, я не знала, что с ним делать. Напрасно отыскивала глазами нищих, которых не оказалось нигде поблизости. Кончилось тем, что я в отчаянии почти насильно всунула эту ковригу в кошелку какой-то старухе, которая протестовала в ответ на мое бормотание: это вашим курам… или, может быть, поросенку. У нас были куры. Но я предвидела общее удивление, смех и, кроме того, расспросы, откуда деньги, если бы я ни с того ни с сего притащила такой хлеб домой.
Но не довольно ли на сегодня. Эти прогулки по стране, “где я впервые вкусила сладость бытия”. Впереди прогулок будет еще много в течение месяца, который я думаю прожить здесь, под небом моего детства…
Я знала, уезжая, что здесь меня ждет нечто важное. Это важное – опыт новой ступени сознания. Почти непрерывно я живу сразу во всех слоях моего детства, юности и молодости. И одновременно в судьбах смежных, близких мне жизней.
24 сентября – 4 октября…Рано утром в переднюю с шумом ворвался старый коммунист З.[101], знавший тарасовскую семью еще во время молодости родоначальников ее.
Родоначальница спала на складушке у самых дверей. Увидев ее высунувшуюся из-под одеяла голову, З. закричал на весь дом:
– Леонилла, здравствуй, или не узнаешь? Скрываемся! – собирает материал для истории той партии, где смолоду была “Нила Чеботарева” и я. Лицо азефовское[102] – невпроворот каких-то лишних мускулов на щеках и на лбу, бегающие глаза, во всей фигуре стремительный натиск, в интонациях наглая развязность. Посидел у Леониллы час, взбудоражил в ней, отраженно и во мне, древние партийные воспоминания.
…Это было 43 года тому назад. Я сидела за прилавком в книжном киоске на станции Грязи[103], где мечтала накопить денег и поехать с одной из гимназических подруг освобождать заключенных из Карийских тюрем[104].
Этот план созрел после чтения книги Кеннана[105]. Но уже становилось ясно, несмотря на девятнадцатилетнюю желторотость, что денег, не только нужных для такого подвига, но и таких, на какие можно доехать до Кары, при 30 рублях жалованья не собрать и что Сибирь нам вдвоем с Лидой Б.[106] не поднять на защиту карийцев и на свержение ненавистного режима.
Неожиданно пришло письмо от Леониллы: “Есть дело. Есть люди”. В предшествующий год мы часто толковали с ней о необходимости “дела” и о том, где найти “людей”.
И я, бросив все, примчалась в Киев и попала в иезуитски строгую организацию, намеревавшуюся перевернуть весь существующий строй, начав с личного фанатического закала каждого партийца. Никакие крестоносцы не были так пламенно, безоглядно воодушевлены, как мы, женская половина нашей партии. Как неопалимая купина, мы горели с утра и до вечера, а то и всю ночь напролет жаждой отдать свою жизнь за “Истину – Справедливость”, за “прогресс”, за “всемирное братство”. По этим киевским улицам, где сейчас тащатся калечные трамваи, обвешанные гроздьями полуголодных, запыхавшихся от спешки и 24-часового рабочего дня ударников, мы ходили чинно с непроницаемым видом заговорщиков, не смея при встрече обменяться взглядом с членом своей партии. Но внутри нас шла такая же 24-часовая в сутки работа разрушения старого мира. Ради нее мы спали на досках, ели то, что было противно, лишали себя самых невинных радостей – театра, катания на коньках, “обывательских” вечеринок. И с мученическим экстазом приносили огромные жертвы: порывали все связи с родителями, с женихами, выходили замуж по указке главы партии. Чувствую ли я теперь связь между той своей “работой”, тем энтузиазмом юности моей и толпой ударников, заталкивающих меня на трамвае № 10?
Конечно, мы не так воображали себе послереволюционное время. Это была “слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение”. Но история всегда вносила во все мечты реальнейшие поправки. Она внесла этот ударный темп строительства, колхозы, пятилетку, каторжный труд, недоедание, недосыпание; она не позволяет читать то, что ты хочешь, писать так, как ты хочешь, она свела на нет все права личности как таковой, Человека с большой буквы, заменив его классом. Это повергло бы нас 40 лет тому назад в недоумение и скорбь, а может быть, обескрылило бы наши фантазии.
Но оттуда – к этому перегруженному трамваю – все-таки есть мост, по которому я вхожу беззлобно, вынося заталкивания и грубость. Пришли ударники, те, которых во время моей молодости жизнь заталкивала в топь невылазной нищеты и бесправности. Оттуда они принесли свою грубость – господствующий класс не гладил их по головке. И естественно, что на трамвае, как и повсюду, им хочется доказать “старым пани” и белоручкам-интеллигентам, что пора их царствования прошла. И конечно, они не могут поверить, что я вместе с ними рада, что у них есть рабфак и вуз, что они, а не “паны” – господствующий класс, потому что не может быть иного распределительного для благ мира сего принципа, чем принцип труда.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.