Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) Страница 44
Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) читать онлайн бесплатно
Когда-то в узком кругу ценителей Кудрякова назвали «русским Беккетом», о чем в предисловии к «Рюмке свинца» не забывает напомнить Михаил Берг. При всей условности подобных сближений, когда одно неизвестное (или известное весьма и весьма примерно) определяется через другое, в данном все же есть своя правда, если иметь в виду не столько стилистические сходства (их как раз немного), сколько бескомпромиссность эстетической установки, безоглядное желание дойти до предела, в том числе антропологического. Это особый художественный этос, подчиняющий, включающий в себя житейский. О писателе Борисе Кудрякове с полным правом можно сказать то, что говорит о Беккете Эмиль Чоран: «У него вид человека, который не озабочен самоутверждением и которому одинаково чужда идея что победы, что краха… Отсюда это чувство, что его скорченный, агонизирующий мир может длиться до бесконечности, тогда как наш в любую минуту может исчезнуть»[180].
Совпадение в пейзаже
Памяти Василия Кондратьева (1967–1999)[181]
Каждого человека ждет где-то его собственный образ, который, если суметь его найти, способен уничтожить Вселенную.
Луи АрагонОчень долго я не мог собраться с духом и написать о Василии Кондратьеве. С его смертью что-то оборвалось, ухнуло на дно темноты того самого вентиляционного колодца. Этот колодец, или дровяной лифт, простреливающий навылет семь этажей, бок о бок с черной винтовой лестницей, – надо видеть. (Но видеть – не значит говорить; тогда говорить я не мог.) Надо, превозмогая дурноту и страх, одолеть четырнадцать смрадных маршей; с забранной перилами узкой площадки, напоминающей капитанский мостик, проникнуть, повозившись с дверью, в чердачное помещение и уже оттуда выбраться через слуховое окно на крышу, которую посередине прорезает, венчая «домиком», стеклянный фонарь. В него-то, пробив ветхий настил, он и шагнул.
По неосторожности, думая спрыгнуть прямо на площадку и тем самым сократить путь? Понадеялся на настил, оказавшийся прибитой пылью трухой? Или его, что называется, качнуло, – чисто инстинктивное движение, спровоцированное теменью, подальше от обрывающегося вниз ската (Василий, как ни дико это звучит, боялся высоты), к эфемерной опоре фонаря, предательски раздавшегося под ним с глухим стеклянным хлопком?
По роковому совпадению, иначе не скажешь, это произошло в большом доходном доме стиля либерти, с фасадом болотно-зеленого цвета, смотрящим на улицу Рылеева, – соседнем с последним пристанищем автора «Форели…», которого Вася боготворил. Собственно, и друзей-то он привел сюда, чтобы показать им «дом Кузмина»… Вообще, этот район Петербурга был ему по-особому дорог, подсвечен странноприимными огоньками покинутости, прощания – и в то же время обетования, завещанного как будто лично ему. В рассказе «Зеленый монокль» есть описание этого «русского Берлина», в нем точно загадано на сбывшееся будущее: «Кварталы вокруг Надеждинской, остров, омываемый торговыми проспектами, ограниченными костелом, немецкой кирхой и загадочным Таврическим садом: здесь тихо и в разгар дня, улицы заполняются только звоном колоколов собора Спаса Преображения. Как будто поминальные о пока несбывшемся искусстве. Кафейница вдруг напоминает, что в этом доме когда-то было издательство “Петрополис”, сначала местное, потом берлинское; точно так же из этих кварталов, светских и художественных, а в ленинградские годы вымирающих, уезжали, замышляли, но сделать не пришлось. Берлин для этих мест – вроде того света; в его мифе есть и русские кости. Но все годы здесь остались и жили самые мистические поэты Петербурга, жил Хармс, жили Кузмин и Юркун».
Подобных предчувствий в прозе Василия Кондратьева немало. Трудно отделаться от мысли, что, поминая и перелагая любимых авторов, он притягивал к себе и их судьбу (я думаю, прежде всего, о Жаке Риго); или, нарвавшись на такое, к примеру, признание в повести 90-го года «Соломон», еще бравирующей учиненной в избытке сил вакханалией: «Самый любимый сюжет – о поэте, позабывшем стихи и странствующем по городу в ожидании такого совпадения в пейзаже, чтобы наконец упасть замертво», – не поверить, что он напророчил себе то, чего, быть может, пытался всеми силами избежать. Ведь пророк, коли на то пошло, – это тот, кто бежит собственного предназначения, чтобы тем самым вернее его исполнить. Поэт и переводчик по призванию, а не по роду занятий, Василий должен был ощущать это острее других.
И еще одна неотвязная мысль, тоже из области совпадений, в которых поневоле задним числом начинаешь прозревать судьбу или рок. На следующий день, отыскав с Глебом Моревым и примчавшимся из Москвы Даней Кисловым нужный флигель, мы обнаружили там бумажник, отлетевшую пуговицу от френча, сплюснутое кольцо и… карманное французское издание «Татарской пустыни» Дино Буццати.
В этом был весь Вася. Я хочу сказать, «Татарская пустыня» давнымдавно существовала по-русски, сборник вышел более чем доступным тиражом в серии «Мастера современной прозы» с тисненым трилистником на обложке, но наш друг предпочитал французский перевод. Из брезгливости ко всему «советскому»? Из снобизма? Просто потому, что книжка удобно помещалась в карман и с ней можно было странствовать по городу налегке? «Весь Вася», говорю я, и вижу на каменном разверстом полу «Татарскую пустыню», ставшую ему последним оплотом, эпитафией и надгробьем.
Позволю себе кратко напомнить сюжет. Он немного кафкианский и беден событиями, как бедна ими гарнизонная жизнь в пограничной, затерянной в горах крепости на краю Татарской пустыни, куда получает назначение молодой лейтенант Джованни Дрого. Никто не знает, почему пустыняназывается Татарской и от кого здесь нужно обороняться; ни в одну из войн татары, вообще никакой противник со стороны пустыни к ней не подходил. Сперва доведенный до абсурдного совершенства унылый гарнизонный быт вызывает у Дрого, мечтающего, понятно, о славе, острейшее желание покинуть крепость. Однако вскоре он начинает понимать, что место его службы – не просто крепость. «Из северной пустыни должна была прийти удача, необычайное приключение, тот чудесный случай, который по крайней мере раз в жизни бывает у каждого. Из-за этой смутной надежды, с течением времени становившейся все более расплывчатой, взрослые мужчины проводили в Крепости лучшие свои годы. Нормальная жизнь, простые человеческие радости, заурядная судьба были не для них; живя здесь бок о бок, они лелеяли одну и ту же мечту, хотя никогда не обмолвились о ней ни словом…»[182] Летят годы, но ничего не происходит. Крепость ветшает, гарнизон сокращается. Дрого, как и остальные офицеры, подпавшие под чары таинственной Крепости, расположенной на границе с Неведомым, не перестает ждать. Он ждет события, которое должно наполнить его жизнь смыслом. И в конце концов, действительно, появляется вражеская армия. Готовится штурм. Но Дрого уже стар и смертельно болен, в решающий момент его отправляют из Крепости, чтобы освободить место офицеру, который может оказаться полезен. То, что представлялось ему настоящей жизнью, ради чего он пожертвовал молодостью и счастьем, обернулось насмешкой. Он в последний раз поднимается на верхнюю террасу форта и направляет подзорную трубу туда, откуда столько лет ждал знамения. Только теперь, наоборот, он страстно надеется, что ничего там не увидит, никакой вражеской армии. «Тут изображение в окуляре подзорной трубы завертелось, как вода в воронке, становясь все темнее, темнее, пока не сделалось совсем черным. Потерявший сознание Дрого, словно тряпичная кукла, безвольно повис на парапете»[183].
В стихотворении Василия Кондратьева «Крепость» (1994), навеянном войной на Балканах – словно бы в предвестье другой близкой войны, оптика перевернута: охранять нечего, гарнизон давно покинул крепость (если было что покидать), война, оставив после себя знаки упадка и разрушения, катится дальше, и только позабытый всеми молодой человек (уже старик?) ведет напрасные записи, не в силах оставить свой пост. Варьируя темы и мотивы Буццати – в третьей же строке возникает слово «татария», – Василий примеривает, беспримерно его усиливая, абсурдный удел Джованни Дрого…
мечтабыла видом ошибки,места, гдепути, встречи,картины, ступенивсесочтены,уводят его дальшекрая, где он не были обошел всёво мраке лунатика,
людный полузнакомый городкрепость без гарнизона,управы, и безимени, в чаще холмовнеобозримой пустоши,ожившей от стрекота в облаках
страны, лежавшей здесь, нет.
* * *Я познакомился с Василием Кондратьевым в 1990 году: Борис Останин пригласил его в Свободный университет выступить на нашем поэтическом семинаре. Он уже почти два года как вернулся из армии, где служил, по собственному позднейшему выражению, пишбарышней в стройбате, но спорадически продолжал являться в обществе, будто только-только с передовой: в тот раз на нем тоже, кажется, была не то расхристанная шинель, не то френч. В любом случае, он сразу же произвел впечатление старшего по званию, взяв по отношению к нам, неофитам, чуточку небрежный тон. Этот тон, вообще его манера держаться с малознакомыми людьми, случалось, многих отталкивали, но там и тогда Василий, безусловно, имел некоторые основания заноситься: он уже печатался в самиздате, знал все «центровые» кофейни и рюмочные, водил дружбу с Останиным и «самим» Драгомощенко, сыпал именами иностранных поэтов и рассуждал о загадочной «Поэтической Функции» (лаборатории, а не термине). На руке его посверкивал декадентский перстень.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.