Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести Страница 34
Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести читать онлайн бесплатно
«Мы очень глупы, — безапелляционно изрекла графиня де Окардон, — коль скоро так долго свихивали себе мозги в попытках разгадать, что таится в сердце этой женщины. Там, вероятно, ничего нет!»
IIIМнение вдовствующей госпожи де Окардон было принято всеми. Оно имело силу закона для женских умов, раздосадованных и разочарованных безуспешностью своих наблюдений и искавших только повод для того, чтобы опять погрузиться в спячку. Это мнение еще царило в обществе, хотя и на манер королей-лентяев,[135] когда Мармер де Каркоэл, которому, вероятно, меньше всего следовало вторгаться в жизнь графини дю Трамбле де Стасвиль, явился откуда-то с края света и сел за зеленый стол, за которым как раз недоставало партнера. Он родился, — рассказывал его корнак[136] Хартфорд, — в туманных горах Шетландских островов, то есть был сыном края, где развивается сюжет превосходного романа Вальтера Скотта «Пират», сюжет и основу которого, правда с вариантами, Мармеру предстояло повторить в безвестном городишке на берегу Ла-Манша. Он вырос у моря, которое бороздил корабль Кливленда. В юности он участвовал в тех же танцах, что и молодой Мордонт с дочерьми старика Тройла.[137] Он не забыл их и не раз исполнял в моем присутствии на дешевом паркете нашего прозаического, но достойного городка, как ни плохо тот гармонировал с дикой и причудливой поэтичностью этих плясок. В пятнадцать лет ему был куплен чин лейтенанта в одном английском полку, отправлявшемся в Индию, где Мармер двенадцать лет сражался с маратхами.[138] Все это стало известно довольно скоро от Хартфорда, равно как и то, что де Каркоэл — дворянин и родственник знаменитых шотландских Дугласов с окровавленным сердцем в гербе. Но это и всё. Что до остального, никто ничего не узнал ни тогда, ни потом. О своих приключениях в Индии, грандиозной и страшной стране, где люди научаются дышать так, что на Западе их расширенным легким не хватает воздуха, он никому не рассказывал. Они были начертаны таинственными письменами на его лбу из потемневшего золота, этой крышке, которая никогда не приоткрывалась, подобно азиатским коробочкам с ядом, хранимым в шкатулках индийских властелинов на случай поражения или беды. Они проявлялись в черной молнии взгляда, которую он умел тушить, избегая чужих взглядов, как вы задуваете светильник, если не хотите, чтобы вас видели, и в другой молнии — жесте, которым он раз десять за один роббер[139] в висте или партию в экарте взбивал волосы на висках. Но за исключением этих иероглифов жеста и лица, которые умеет читать настоящий наблюдатель и которым соответствует, как в языке иероглифов, очень малое количество слов, Мармер де Каркоэл на свой лад так же не поддавался расшифровке, как графиня дю Трамбле — на свой. Это был молчаливый Кливленд. Все молодые дворяне города, где он поселился, а среди них было немало весьма неглупых, любопытных, как женщина, и изворотливых, как уж, сгорали от желания заставить шотландца между двумя пахитосками из мэрилендского табака познакомить их с неизданными мемуарами молодости. Но их вечно постигала неудача. Этот морской лев Гебридских островов, обожженный солнцем Лахора,[140] не попадался в салонные мышеловки, расставляемые на неуемное тщеславие, в те силки для павлинов, где французское фатовство лишается своего хвоста за удовольствие расправить его на людях. Обойти трудность не было никакой возможности. Мармер всегда был трезв, словно турок, чтущий Коран.[141] Он охранял свои мысли, как немой страж — сераль. Я не видел, чтобы он пил что-нибудь, кроме чая и кофе. Карты казались его страстью, но была ли она подлинной или он сам придумал ее — мы ведь придумываем себе страсти, как и недуги? Не была ли она ширмой, за которой он скрывал свою душу? Я всегда предполагал это, глядя, как он играет. Он до такой степени вселил, внедрил, укоренил эту страсть в сердце каждого игрока, что, когда он уехал, отвратительный сплин, сплин обманутой страсти, налетел на наш городишко, словно нежданный сирокко, и придал ему еще большее сходство с английскими городами. Стол для виста расставлялся у Мармера уже с утра. День его, когда шотландец не уезжал в Ваннийер или иной окрестный замок, проходил просто как у всякого человека, зажегшегося навязчивой идеей. Вставал он в девять, пил чай с кем-нибудь из приятелей, пришедших повистовать, и играл до пяти часов пополудни. Поскольку на эти сборища являлось много народа, партнеры менялись с каждым роббером, и те, кто не играл, заключали между собой пари. Впрочем, на этих утренниках присутствовала не только молодежь, но и самые почтенные из горожан. Отцы семейств, как выражались тридцатилетние женщины, тоже осмеливались проводить в этом игорном доме целые дни, и дамы при каждом удобном случае не без умысла сдабривали кислыми виноградными выжимками тартинки сарказмов по адресу шотландца, как если бы тот в лице их мужей привил чуму всей округе: конечно, они привыкли видеть их за игрой, но не столь же неистовой и упорной. Часам к пяти пополудни игроки расходились, но вечером вновь встречались в обществе, где внешне вели чинную игру под присмотром хозяйки дома, но, в сущности, незаметно продолжали то же, чем занимались утром на висте Каркоэла. Предоставляю вам самим догадываться, какой силы игроками сделались эти люди, ничем другим не занятые. Они поднимали вист до высот труднейшего и великолепнейшего фехтовального мастерства. Разумеется, это было сопряжено со значительными денежными потерями, но катастроф и разорений, неизбежных спутников игры, не происходило — им препятствовали ее неистовость и искусство игроков. Силы как бы взаимоуравновешивались, и, кроме того, в таком малом пространстве каждый слишком часто становился партнером другого, чтобы через некоторое время не вернуть свое, выражаясь жаргоном картежников.
Влияние де Каркоэла, которым тайно возмущались рассудительные женщины, не только не уменьшалось, а, напротив, росло. Это понятно. Оно исходило отнюдь не от Мармера — страсть к картам сидела в каждом из обитателей городка, и шотландец лишь столкнулся с нею и, сам не чуждый ей, лишь усугубил ее своим присутствием. Лучший, возможно единственный, способ господствовать над людьми состоит в том, чтобы управлять их страстями. Так мог ли Каркоэл не быть могуществен? У него было то, чем сильно любое правительство, к тому же он и не помышлял кем-то править. Поэтому он достиг такого господства, которое кажется волшебством. Его оспаривали друг у друга. Все время, что он оставался в городе, его всюду ждал одинаковый прием, и назвать этот прием следовало лихорадочным искательством. Женщины, боявшиеся шотландца, предпочитали принимать его у себя, чем знать, что их сыновья и супруги торчат у него, и принимали Мармера так, как женщины принимают того, кто в центре внимания, всеобщего интереса или какого-нибудь движения, даже если они не любят этого человека. Летом Каркоэл проводил недели две, а то и месяц за городом. Маркиз де Сент-Альбан взял его под свое особое попечение — слова «покровительство» было бы здесь мало. В деревне, как и в городе, все время занимал вист. Я помню (я был тогда школьником на каникулах), что присутствовал однажды на великолепной рыбалке — мы ловили семгу в Дуве, и всю ловлю Мармер де Каркоэл просидел в лодке, играя с одним местным дворянином в вист с двумя «болванами» (double dummy). Свались он в реку, он все равно продолжал бы играть!.. Только одна женщина вовсе не принимала шотландца в деревне и почти не принимала в городе. Это была графиня дю Трамбле.
Кого это могло удивить? Никого. Она вдовела, у нее была очаровательная дочь. В иерархическом и завистливом провинциальном обществе, где каждый вторгается в жизнь ближнего, не бывает излишних предосторожностей там, где речь заходит о столь легком индукционном восхождении от того, что видят, к тому, чего не видят. Графиня дю Трамбле принимала эти предосторожности, не приглашая Мармера к себе в замок Стасвиль и открывая ему двери своего городского дома лишь на публике в дни, когда там бывали все ее знакомые. Ее учтивость с ним была холодной и безличной, типичное следствие хороших манер, когда их придерживаются не ради окружающих, но ради себя. Он, со своей стороны, отвечал ей вежливостью того же свойства, и это в обоих было так чуждо нарочитости, так естественно, что четыре года подряд вводило всех в заблуждение. Я уже отмечал: за игрой Каркоэл как бы переставал существовать. Говорил он мало. Если ему требовалось что-то скрыть, он без труда маскировал это своей привычкой к немногословию. Но у графини, если помните, был весьма экспансивный и язвительный ум. Таким умам, блестящим, агрессивным, стремящимся выплеснуться наружу, очень трудно вечно сдерживаться и таиться. Таиться — не то же ли это самое, что изменять самому себе? Однако от змеи у нее были не только ослепительная чешуя и тройное жало, но еще и осторожность. Таким образом, ничто ни умаляло блеск и жесткость ее обычных шуток. Часто, когда при графине заговаривали о Каркоэле, она отпускала на его счет слова, которые свистят и разят и которым завидовала мадмуазель де Бомон, ее соперница в эпиграмме. Даже если это была еще одна ложь, то никогда не бывало лжи более дерзостной. Не объяснялась ли страшная способность графини к притворству сухостью сжатостью ее телесной организации? Но для чего ей было прибегать к притворству, ей, воплощенной независимости по своему положению и насмешливой горделивости характера? Зачем, если госпожа дю Трамбле любила Мармера и была им любима, она маскировала это сарказмами, которыми время от времени его осыпала, отступническими, ренегатскими, нечестивыми шутками, которые оскверняют обожаемого идола, словом, самыми тяжкими кощунствами в любви? Господи, ну откуда мне знать? Быть может, в этом и заключалось для нее счастье…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.