Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести Страница 35
Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести читать онлайн бесплатно
Кого это могло удивить? Никого. Она вдовела, у нее была очаровательная дочь. В иерархическом и завистливом провинциальном обществе, где каждый вторгается в жизнь ближнего, не бывает излишних предосторожностей там, где речь заходит о столь легком индукционном восхождении от того, что видят, к тому, чего не видят. Графиня дю Трамбле принимала эти предосторожности, не приглашая Мармера к себе в замок Стасвиль и открывая ему двери своего городского дома лишь на публике в дни, когда там бывали все ее знакомые. Ее учтивость с ним была холодной и безличной, типичное следствие хороших манер, когда их придерживаются не ради окружающих, но ради себя. Он, со своей стороны, отвечал ей вежливостью того же свойства, и это в обоих было так чуждо нарочитости, так естественно, что четыре года подряд вводило всех в заблуждение. Я уже отмечал: за игрой Каркоэл как бы переставал существовать. Говорил он мало. Если ему требовалось что-то скрыть, он без труда маскировал это своей привычкой к немногословию. Но у графини, если помните, был весьма экспансивный и язвительный ум. Таким умам, блестящим, агрессивным, стремящимся выплеснуться наружу, очень трудно вечно сдерживаться и таиться. Таиться — не то же ли это самое, что изменять самому себе? Однако от змеи у нее были не только ослепительная чешуя и тройное жало, но еще и осторожность. Таким образом, ничто ни умаляло блеск и жесткость ее обычных шуток. Часто, когда при графине заговаривали о Каркоэле, она отпускала на его счет слова, которые свистят и разят и которым завидовала мадмуазель де Бомон, ее соперница в эпиграмме. Даже если это была еще одна ложь, то никогда не бывало лжи более дерзостной. Не объяснялась ли страшная способность графини к притворству сухостью сжатостью ее телесной организации? Но для чего ей было прибегать к притворству, ей, воплощенной независимости по своему положению и насмешливой горделивости характера? Зачем, если госпожа дю Трамбле любила Мармера и была им любима, она маскировала это сарказмами, которыми время от времени его осыпала, отступническими, ренегатскими, нечестивыми шутками, которые оскверняют обожаемого идола, словом, самыми тяжкими кощунствами в любви? Господи, ну откуда мне знать? Быть может, в этом и заключалось для нее счастье…
Если бы посмотреть на графиню, доктор, — продолжал повествователь, поворачиваясь к облокотившемуся на булевский[142] комод доктору Белассе, чей красивый лысый череп отражал свет канделябра, который слуги зажгли в этот момент у него над головой, — если бы посмотреть на графиню де Стасвиль одним из тех пристальных взглядов физиолога, на что такие мастера вы, врачи, и чему должны были бы научиться у вас моралисты, стало бы очевидно, что любые впечатления этой женщины должны были переноситься, втягиваться внутрь нее, как линия ее до предела поджатых губ цвета увядшей гортензии, как крылья носа, неподвижные, никогда не вздрагивающие и впалые, а не расширенные, как глаза, которые в определенные моменты хмурились под надбровными дугами и словно поднимались ко лбу. Несмотря на внешнюю хилость и болезненность, влияние которых прослеживалось во всем организме, словно трещины на пересохшем материале, она представляла собой самое наглядное воплощение воли, этой внутренней вольтовой дуги, к которой подключены наши нервы. Все в ней подтверждало это, причем убедительней, чем в любом другом человеке, какого мне только доводилось наблюдать. Этот поток дремлющей воли демонстративно — да простится мне ученое слово! — просматривался во всем ее облике вплоть до аристократических, по-королевски матово-белых рук и радужного опала ногтей на изящных пальцах, которые своей худобой, припухлостями и переплетением множества голубоватых вен, а главное, осторожностью, с какой они касались предметов, походили на сказочные когти, какие удивительная поэзия древних приписывала известным чудовищам с женским лицом и грудью. Когда, отпустив одну из своих шуточек, этих сверкающих стрел, тонких, словно отравленные рыбьи кости, которыми пользуются дикари, она проводила кончиком своего длинного языка по свистящим губам, окружающие чувствовали, что в особо важных случаях, например в последний момент жизни, эта женщина, хрупкая и сильная одновременно, сумеет додуматься до способа, к которому прибегают негры, и окажется достаточно решительной, чтобы проглотить свой гибкий язык и умереть. Глядя на нее, нельзя было не признать, что как женщина она относится к числу тех встречающихся во всех царствах природы созданий, которые по склонности или повинуясь инстинкту предпочитают глубину поверхности; что она — одно из существ, предназначенных обитать тайными сообществами и ныряющих в жизнь, как выдающиеся пловцы ныряют под воду и плывут под ней, дыша, словно шахтеры под землей, существ, именно в силу глубины своей натуры страстно тянущихся ко всему таинственному, окружающих себя тайной и любящих ее, даже если она лжива, потому что ложь — это удвоенное «я», утолщенный покров, потемки, создаваемые любой ценой! Быть может, подобные натуры любят ложь ради лжи, как любят искусство для искусства, как поляки любят воевать. (Тут доктор с важным видом кивнул в знак согласия.) Вы того же мнения? Я тоже. Я убежден, что для некоторых людей обманывать — это счастье. Есть некое страшное, но опьяняющее блаженство в сознании того, что ты лжешь и обманываешь, в мысли, что ты один знаешь себя, а с обществом разыгрываешь комедию, в которой оно всегда одурачено, а постановочные расходы ты возмещаешь сладострастным презрением к нему.
— Но то, что вы говорите, ужасно! — неожиданно вскрикнула баронесса Маскранни с негодованием порядочной женщины.
При последних словах рассказчика всех слушательниц (а среди них, предполагаю, были такие, кто знал толк в тайных радостях) слегка бросило в дрожь. Я мог судить об этом по обнаженной спине графини Даналья, находившейся совсем рядом со мной. Такая нервная дрожь вам известна — все ее испытали. Иногда ее поэтически именуют дыханием мимо летящей смерти. Но, быть может, в тот момент это было дыхание истины?..
— Да, — ответил повествователь, — это ужасно, но впрямь ли? Люди с душой нараспашку не представляют себе, ни что такое одинокие радости лицемерия, ни как можно жить и дышать, если голова вечно скрыта под маской. Но, поразмыслив, не так уж трудно понять, что чувствованиям подобных натур поистине присуща пламенная глубина ада. А ведь ад это перевернутое небо. Слова «дьявольский» и «божественный» применительно к напряженности наслаждения означают одно и то же — чувствование, доходящее до сверхъестественности. Действительно ли госпожа де Стасвиль относилась к натурам такого сорта?.. Я не обвиняю ее и не оправдываю. Я просто излагаю, как умею, свою толком никому не известную историю и стараюсь объяснить ее, реконструируя героиню по методу Кювье.[143] Вот и все.
Впрочем, в ту пору я не подверг графиню дю Трамбле тому анализу, какой проделываю сейчас на основе воспоминаний о ее образе, оттиснутом у меня в мозгу, как изборожденная штихелем ониксовая печать на воске. Если я все-таки понял эту женщину, то произошло это много позже. Всемогущая воля, которую я по зрелом размышлении обнаружил в ней, когда на опыте изведал, до какой степени тело является производным от души, — эта воля волновала и напрягала ее ограниченное мирными привычками существование не больше, чем валы вздымают и возмущают поверхность лагуны, крепко стиснутой берегами. Не появись у нас Каркоэл, английский пехотный офицер, отправленный соотечественниками проедать половинное жалованье[144] в нормандский городок, достойный быть английским городом, хилая и бледная насмешница, которую в шутку называли госпожа Изморозь, никогда не узнала бы, какую всесильную волю носит она в своей снежной груди, как выразилась однажды мадмуазель де Бомон, груди, с которой — в нравственном смысле — все скатывалось, словно с самого прочного полярного тороса. Что она испытала, когда появился Мармер? Поняла ли внезапно, что для такой натуры, как она, подлинно чувствовать значит хотеть? Увлекла ли ее воля мужчину, который, казалось, не любит больше ничего, кроме игры? Как она ухитрилась осуществлять близость, связанных с которой опасностей так трудно избежать в провинции? Все это тайны, навек оставшиеся нераскрытыми, но догадались о них гораздо позже, а в конце тысяча восемьсот двадцать… года даже не подозревали. И тем не менее в это время в одном из самых тихих особняков нашего города, где главным событием каждого дня и почти каждой ночи была игра, за молчаливыми ставнями и вышитыми муслиновыми занавесями, этими чистыми, изящными и наполовину приподнятыми покровами спокойного быта, развивался роман, который люди клятвенно сочли бы немыслимым. Да, в безупречной, размеренной и упорядоченной жизни этой насмешливой и до болезненности холодной женщины, для которой ум значил все, а душа — ничего, был роман. Он был и снедал ее под маской условностей и репутации, как черви, которые завелись бы в человеке еще до смерти.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.