Теннесси Уильямс - Рыцарь ночного образа Страница 28
Теннесси Уильямс - Рыцарь ночного образа читать онлайн бесплатно
— Моизи, я нашел свечу и коробок спичек.
— Боже мой, какая радость. Это одна из моих любимых толстых ароматных свечей?
— Да, точно такая же, как вчерашняя, и новая.
Я поставил свечу на стол, «Кто есть кто» за 1952 год вернул в шкаф и сел рядом с Моизи. Она глубоко вздохнула, а потом сказала:
— Христос на кресте, распятый за грехи наши тяжкие, ты спрашиваешь: «Что такое карги?», как будто никогда не замечал их, стоящих согнутыми на крылечках в любую погоду, или выглядывающих из окон, чтобы глотнуть воздуха, или, в спальных районах, разве не проходил ты мимо них, когда они собираются поодиночке?
— «Собираются поодиночке» — это…
— Да, но они именно так и делают, здесь нет противоречия. Спальные районы кишат каргами, причем именно шастающими.
— Так, карги…
Мне кажется, что в этот момент я по вполне понятным причинам разочаровался в Моизи, потому что я сидел тут, как жрец в храме Сивиллы, с «голубой сойкой» и с карандашом в застывших от холода пальцах, ждал, что она очнется от своих безмолвных мечтаний с речью чистой, возвышающей душу природы, с изречениями оракулов такого уровня, о каком мечтал поэт Ките, когда писал об «огромных туманных символах высокого романтизма», а когда я спровоцировал ее на речь, она говорит не о чем-то вдохновенном или вдохновляющем, а о том, что я пишу теперь, точно, как могу, в своей последней записной книжке. Они сидела там, как Гарбо в роли Карениной или Дамы с камелиями, а потом выдала словесный аккомпанемент этому образу, такой же неуместный, как буффонада у Макса Штайнера. Я знаю, конечно, что предельные ситуации часто заставляют жертву опускаться, а не подниматься на новый уровень поведения. Я знаю также, что истинная природа поведения человека в экстремальных обстоятельствах может быть затемнена высказываниями — неадекватными, а то и вовсе несоответствующими страшной предельности ситуации, вроде той, что заключила Моизи в ее мир без рассудка.
— «О Гарри, ты мою похитил юность», — процитировал я одного барда[30].
В ответ она матерно выругалась (я предпочитаю не повторять), легко, но свирепо пожала плечами и отодвинулась от меня.
— Ты хотел, чтобы я говорила — и я говорю, и в этом нет ничего смешного, уверяю тебя, я так же серьезна, как непобедимо живущая актриса или самый великий нарцисс из всех когда-либо ведших дневники — Алима Наймз.
— Моизи, ты что, тоже заразилась гриппом, который я подхватил от Чарли?
— У меня иммунитет, — закричала она, да, она буквально закричала, — к заразам, подхваченным от всяких ганимедов.
— Но ты говоришь лихорадочно, как при высокой температуре.
— По-моему, я не говорю, я кричу.
— Да, ты кричишь, как еретичка на дыбе, которой так больно, что она…
— Отрекается, сознается, même chose[31].
— Тебя, наверное, волнуют планы на будущее.
— Ни в малейшей степени — мое время уже порвало финишную ленту. Ты знаешь, уровень моей жизни упал значительно ниже того, что называется «сводить концы с концами», что и в прошлом мне едва-едва удавалось делать, за исключением того месяца, когда я позировала и дебютировала для несчастной мисс «Кто-есть-кто» из парка. Предполагаю, что Френсис Скотт Фицджеральд обнаружил бы большую и мистическую разницу между очень богатой каргой и бедной каргой, но когда я вспоминаю эту старую леди с Парк-авеню — осаждаемую родственниками, тратящую свое время на живопись — без видения — или заполняющую огромные альбомы вырезками о своем идоле сенаторе Джозефе Маккарти и его крестовом походе против проникновения радикалов, на визиты в «Колонию» на обеды, которые она не переваривала и от которых ее выворачивало уже после пары кусочков, несмотря на несравненное качество пищи 1952 года, нет, старая карга — это старая карга, богатство или бедность — для ее отчаяния это все равно, за тем, может быть, исключением, что те, кто сидит на зимних крылечках с ногами, обмотанными грязными тряпками, счастливее, потому что физические страдания отвлекают от их состояния. Но в спальном районе, где я жила до Бликер-стрит, карги просто кишели, все одного цвета и роста — с камуфляжными целями, я думаю, все одной рукой держатся за стену, а другой сжимают палку или трость, и мне не доводилось видеть у них книг, а иногда они тащат с собой бумажную сумку, полную отбросов, которые собирают на улицах, они прижимают ее к себе той рукой, в которой держат палку, и все они — серенькие, какие-то невыразительно серенькие — одежда, лицо, руки, все одного серого цвета — камуфляж от смерти, наверное. Инстинкт толкает их на улицу, хитрость ведет обратно, и ряды их тают, как тают колонны ветеранов давно прошедших войн на парадах в День Поминовения. Но другие немедленно встают на их место. Появляются новые старые карги. Они никогда не смотрят на тебя, потому что не хотят, чтобы их замечали, и никогда не носят с собой книг, потому что не хотят кричать или поднимать руку для защиты, если книгу у них выхватят.
Пауза. Потом:
— Недавно я узнала, что моя мать превратилась в старую каргу.
Теперь я хотя бы понял, почему она начала этот разговор.
— Откуда у тебя эта информация, Моизи?
— Это было в послании, подсунутом мне под дверь. Это было длинное письмо от моей старой подруги, которая сообщала мне, что моя мать превратилась не просто в старую каргу, а в помоечную старую каргу. Она потрошит телефоны-автоматы из-за нескольких монет, на которые может позволить себе дешевый обед. Подруга упрекает меня за это. Она говорит, что моя мать ближе к вечеру выходит из своей холодной меблированной комнаты, одной рукой держась за стену, а другой сжимая палку. Она отказывается смотреть в паза этой подруге или отвечать на ее приветствия. Она обходит пять-шесть кварталов по соседству, забирается в телефонные будки и дергает за рычажок в надежде, что выпадет пара монеток, чтобы потом съесть в грязной забегаловке обед, по качеству хуже, чем в автоматическом кафе в Сохо, и эта моя подруга утверждает, что это она платит за квартиру моей матери, и сурово упрекает меня в том, что я бросила свою мать на произвол судьбы. Как если бы я что-то могла сделать — в моей-то ситуации. Эта подруга предлагает перевезти мою мать на Бликер-стрит, или мне вернуться в тот район и о ней заботиться. Как заботиться? На какие средства? Тут и обсуждать нечего. Это все, предел, и сделать ничего нельзя — она меня едва помнит, и как мне ее вынести, когда она впала в состояние помоечницы-побирашки? Как будто…
— Что?
— Она когда-нибудь могла терпеть меня или я могла терпеть ее. Когда я занялась живописью, она сказала, что мой удел — проституция, или сумасшествие, или то и другое вместе, и бросила в меня чемоданом, и велела выметаться на улицу. Так я и попала на Бликер.
Ее серые волосы потемнели, как бы отражая наступление темноты, и она снова погрузилась в молчание, за что я был ей почти благодарен. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы она говорила так горько, и если не трагически то с большой долей чувства, и о собственной матери, все равно, любимой или жалкой. Не далее как накануне вечером я был еще так молод, что мог прослезиться, а теперь моя юность со всеми своими чувствами прошла, и я был счастлив, что в комнате не было зеркала, а то если бы я посмотрел в него, оно отразило бы лицо на сто лет старше, пригодное только для того, чтобы снимать его для роли Далай-ламы или Дориана Грея в конце его преображения из портрета в саморазрушившуюся плоть.
Думаю, где-нибудь в потаенном уголке моего сердца таится типичное южное чувство к матерям — нечто среднее между сентиментальностью и ощущением непостижимо страшной, но никогда не перерезаемой пуповины, не просто остающейся не перерезанной, а натягивающейся со временем все сильнее и сильнее, и бесстрастный — нет, это не то слово, которое имею в виду — горячий репортажный стиль рассказа Моизи о падении ее матери, напомнивший мне «Хладнокровное убийство» Трумэна Капоте, заставил меня почувствовать, что рядом со мной не та Моизи, которую я знал раньше.
Мягкость ушла от нее, как уходит запах засохших цветов, и даже ее классическая красота в этом прозрачном платье приобрела подозрительный налет искусственности.
Она, казалось, не заметила моей шоковой реакции, но когда продолжила свою речь, тон ее значительно смягчился.
— Видишь ли, сейчас я убеждена, что Моппет мертва.
— Моппет —…
— Нет, нет Моппет уже была мертва.
— «Моппет» — это голливудское словечко, обозначающее ребенка на экране?
— Да, если речь идет о Темпл или О’Брайен, но если речь идет о Моппет, то это была не девочка-звезда, а старая собачья карга, собака, остававшаяся единственной связующей нитью между мною и матерью.
— Ты никогда раньше не говорила об этой Моппет.
— Я упомянула ее сейчас, потому что знаю, что ее давно нет — еще до того, как я покинула квартиру в своем спальном районе, Моппет превратилась в каргу, в помоечную каргу. У нее был ненасытным аппетит, ее нельзя было провести мимо уличной урны с мусором, ее хорошо кормили дома, но она все равно была неестественно голодной, и когда ее водили на прогулку, она могла забыть помочиться — так она стремилась к мусорным урнам, ее невозможно было оттащить от них, она упиралась со сверхъестественной силой, если ее оттаскивали от урны, и — о Господи, то, как она смотрела своими большими карими глазами сквозь космы грязной седой шерсти, извини, я сейчас заплачу — но сердце могло разорваться, такой был гигантский аппетиту этой крошечной собачонки, размером не больше, чем увеличенное насекомое. И мне так хотелось позволить ей по часу проводить у каждой урны с мусором, но, видишь ли, ее пищеварение позволяло ей есть только небольшими дозами. Я водила ее к ветеринару, и он сказал мне, что она такая голодная, по всей видимости, из-за того, что ее пищеварительная система больше не способна усваивать еду, милый мой. И если я плачу, потому что я плачу, так это потому, что Моппет ушла, и мама…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.