Стефан Хвин - Ханеман Страница 40
Стефан Хвин - Ханеман читать онлайн бесплатно
Пан Ю. неохотно рассказывал про девушку художника. Вероятно, потому, что уж очень все это было грустно, мучительно, угнетающе, но мало ли случается подобных историй? Судьба художника - вот что важно, а эта женщина впуталась не в свое дело и, следовательно, должна оставаться на заднем плане. Для пана Ю. она была источником информации о той смерти, и только. Разумеется, он ей сочувствовал, но она его раздражала своей агрессивной нервозностью, страхами, внезапными истериками. Стоило ли удивляться тому, что он с облегчением покидал маленькую квартирку, заставленную картонами с портретами большеглазой, хрупкой, причесанной под пажа светловолосой девушки?
Однако Ханеману не удавалось переключиться. В голове вертелись последние слова художника, но перед глазами стоял образ перерезающей себе вены осколком стекла девушки, которая проклинала художника за то, что он ее обманул и ушел один. И еще эти "манжеты", хихиканье за спиной, насмешки...
Страх - как будто он коснулся чего-то...
Благосклонность и неблагосклонность судьбы. Совместная смерть Клейста и Генриетты на берегу Ванзее показалась ему даром, каким были обделены те двое, умирающие там, на восточных болотах. Это свалилось на них помимо их воли. Незаслуженно. Несправедливо. Она выжила. Продолжает жить. Ну и какой в этом смысл? Могло ли быть что-нибудь хуже? Растерянный, испытывая недоброе горькое чувство, Ханеман погружался в мир сверкающих образов, которые смягчали тревогу в сердце, хотя и таили в себе боль: голубое озеро, красные клены, луга, белая скатерть на траве, два пистолета возле бокалов с вином и золотая тропка, взбирающаяся к облакам... Как будто он рассматривал одну из литографий Каспара Давида Фридриха.
Но так было раньше - теперь душу занимало другое, теперь его радовали посещения этого немого мальчика и этой темноволосой молодой женщины, которая хотела причинить себе зло, но, к счастью, ничего у нее не вышло. Его радовало все, что они делали вместе: гимнастика пальцев, танец рук, смешные птичьи движения, обозначающие простейшие слова; в каждом жесте, казалось, далеким эхом повторялись берлинские времена - семинар Петерсена, споры с Августом под крышей клиники, мансарда фрау Ленц, странная встреча с мистером Аутлайном, волнение, с каким он впервые "сказал" что-то двум девушкам на станции метро "Бельвю", а они ему ответили, и он понял каждое "слово". Чего же он сейчас хотел? Отгородиться от нее? Загладить свою вину? А может, он обязан сделать все, чтобы с ней не случилось того, что случилось с девушкой, которую спасли на восточных болотах? Загладить вину... За что? За то, что насильно вернул ее к жизни?
Вину?
Ханеман откладывал фотографии.
А пан Ю.? Пан Ю. возвращался домой по Ясековой долине, размышляя над словами пана Б., соседа из дома десять, который пару дней назад остановил его у калитки: "Зачем вы туда ходите? Не обманывайте себя. Он нас презирает, как всякий шваб. Сейчас они друг друга ненавидят, но как только договорятся, Россия отдаст им Гданьск. И нас заодно: жрите! Смеетесь? Думаете, это невозможно? Вы здешний, из Вольного города, вот ничего и не знаете. А я видел. В теплушках нас будут вывозить. Остается только ждать. Или одни, или другие... А вы еще к нему ходите. Зачем?"
Интересно, думает пан Ю. Ведь ему бы следовало сказать, что единственный выход тут - бритва...
Так почему же он этого не говорит?
Почему говорит только о теплушках?
Белила и пурпур
В конце сентября, когда увитая диким виноградом стена приходского дома горела темным пламенем, а среди лопухов зажелтели громадные тыквы, ксендз Роман стоял перед нами в потоке солнечного света и, щуря глаза, говорил о гневе Господнем и о презренных торговцах из иерусалимского храма.
Кисти его рук, то трепещущими голубями взмывая вверх, то резко падая вниз, взбаламучивали в воздухе золотую пыль, но я, как ни старался, не мог сосредоточиться на словах, доносящихся от доски, и только когда ксендз Роман, угрожая или предостерегая, повышал голос, думал, как примирить образ Господнего гнева, так красиво изображаемый танцем белых рук, с рассказом о подставленной щеке, который мы услышали здесь же неделю назад. Я знал, что те уже ждут "этого немого", чтобы с ним поквитаться, и хотя понятия не имел, что он такого им сделал, все во мне кипело при мысли о том, что кто-то может его тронуть. Поэтому, нетерпеливо считая минуты, я поглядывал то на Адама, то на свои вспотевшие от волнения ладони - скорей бы уж часы на башне костела цистерцианцев пробили три!
А потом, когда дверь приходского дома со стуком распахнулась и мы выбежали на улицу, там, за поворотом, около живой изгороди, на дорожке, ведущей к костелу, я увидел тех. Но Адам их не заметил, он спокойно шел к изгороди, и тогда я побежал - не мог не побежать! - чтобы его опередить.
О, как же несло меня вдохновение - мощное, чистое, доброе вдохновение, подобное тому, что повелело Ему изгнать торговцев из иерусалимского храма, а Отца (я хорошо помнил Мамин рассказ о первом дне на Гротгера, 17) заставило выгнать чужих из комнаты Ханемана. Я чувствовал в себе точно такую же священную силу, и эта сила - могучая и чистая - приказала мне сжать кулаки, и когда я подлетел к тем, когда мое лицо залила краска негодования и презрения, внезапно - жгучая боль! - что-то впилось мне в загривок, потянуло назад и голос, который я, ошеломленный неожиданностью, не узнал, загремел прямо над правым ухом: "Бить слабых?! После урока религии?!"
В голосе ксендза Романа клокотал сдавленный гнев ветхозаветных пророков. Меня затрясло. Вокруг собралась толпа. Знакомые и незнакомые лица, сощуренные глаза, косы, разноцветные рубашки. Зеваки толкались, норовя протиснуться поближе - наконец-то случилось что-то интересное! - вытягивали шеи; шипящий смешок неискреннего осуждения обжег мне щеки. А ксендз Роман тряхнул меня раз-другой, и только на мгновенье где-то среди голов мелькнули притворно смиренные лица тех, кого я хотел изгнать из Храма и кто теперь обрядился в одежды оскорбленной невинности. Оправдываться? Что-то объяснять? Сейчас? Я безошибочно почуял, что мой крик: "Да это они, а не я, это они грозились, я только защищал!!!" - был бы для ксендза Романа сущим даром небес. Глядите: вот он, грешник, не способный раскаяться, трусливо сваливающий вину на других! Да у него сердце от всего этого должно разорваться...
А тут еще Адам, страдальчески искривив лицо, принялся с панической скоростью объяснять, как было на самом деле. Вытянутой рукой целился в Стемских - то в Ментена, то в Бутра, - грозил кулаком, выкатывая голубоватые белки, возводил глаза к небу. Ксендз Роман перестал меня трясти, прищурился, и вдруг его прорвало: "Ах и немого тоже?! Ах и... - поспешил поправиться, увечного?! И тебе не стыдно!" Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, рванулся, пытаясь высвободиться из железных клещей, но ксендз Роман... Да, теперь я чувствовал, теперь я уже был уверен, что прекрасный образ готического храма, заставленного кощунственными лотками, храма, в котором длань Всевышнего обрушилась на безбожные затылки иудейских торговцев, открылся взору ксендза Романа- недаром громовой голос стих, померк, превратился в шепот, который всегда вселял в нас нешуточный страх: "Пусть мать с отцом придут ко мне завтра после вечерней мессы! - пальцы ксендза Романа скрутили мое ухо в горящую ракушку. - А ты сейчас посидишь в зале и подумаешь над тем, что сделал". Боль, стыд, унижение. Шуршащая сутана в молчании повела меня к приходскому дому, и лишь на секунду где-то над головами еще раз мелькнули слегка испуганные, язвительные физиономии моих "жертв".
Приходский дом при костеле цистерцианцев, некогда евангелический молитвенный дом... Никакой тебе барочной позолоты, гипсовых облаков, лучей, пальм, лент в стиле рококо, ангелочков - ничего похожего на весь этот чудесно-будуарный декор, в котором мы по воскресеньям перед главным алтарем Собора готовились к встрече с Всевышним. Ксендз Роман ввел меня в пустой прямоугольный зал с белыми как мел стенами, где стояли черные скамьи с готическими цифрами на пюпитрах, а затем, указав пальцем на висящее над доской распятие из черного дерева, закрыл за собой двустворчатую дверь и повернул в замке толстый ключ.
И тут, в белом зале, где - я это почувствовал - рядом со мной расселись безымянные и совершенно прозрачные важные, задумчивые тени единоверцев пастора Кнаббе, покидавшие свои места только на время папистских проповедей ксендза Романа, передо мною разверзлась бездна, в которую я еще никогда не заглядывал. Я рад был бы все понять и простить, но ведь ничего похожего на то, что произошло возле живой изгороди, на то, в чем принимали участие мы с ксендзом Романом, не было ни в Новом, ни в Ветхом Завете. Разве Господь устами пророков и апостолов говорил хоть где-нибудь о подобном происшествии? Я понимал, а вернее, испуганно бьющимся сердцем ощущал страдания святого Стефана, святого Павла, святой Цецилии, прекрасные страдания побиваемых камнями, распятых, истерзанных мучеников, над головами которых вспыхивает маленькое солнце, а с облаков под звуки ангельских труб плавно слетают пальмовые веточки, чтобы увенчать обагренные кровью виски, - но эта боль? Писание, куда мы заглядывали каждое воскресенье, то самое Писание, страницы которого, заложенные красной ленточкой, я аккуратно переворачивал, веря каждому слову, бросило меня на большой дороге, ничего не рассказав о том, как надлежит себя вести душе, попавшей в такой переплет, когда слезы смешиваются с мерзким, жгучим хихиканьем, со злыми вспышками чьих-то глаз; я остался один, покинутый, оскорбленный, униженный; стоя на коленях между рядами протестантских скамей, я беззвучно шевелил губами: "Почему?" Я не понимал. Ненависть? Нет, я вовсе не испытывал ненависти к ксендзу Роману (ну может быть, самую малость, вначале...), ведь не надо мной одним, а над нами обоими надсмеялось нечто, забавляясь моим бессилием и его неведением. Мы оба не виноваты и тем не менее наказаны; я не сомневался, что, едва ксендз Роман узнает, как оно было на самом деле, ему - после этой расправы со мной - станет страшно неловко.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.