Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат Страница 30
Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат читать онлайн бесплатно
Вот уже три недели, как я пытался сесть за работу. В тот первый день, когда при свете великолепной зари я вошел в кабинет и включил питание компьютера, меня немедленно сбил с толку маленький, но довольно сложный вопрос, и хотя надо было одолеть его за час, повинуясь естественной для начала работы горячке, я решил разобраться подробно, вникнуть во все за и против, застрял, наконец, и не сумел ни начать, ни, тем более, продолжить работу. Имя художника — вот что так меня занимало; как называть того, кому я посвящаю исследование: Тициан, Вечелли, Вечеллио, Тициано Вечеллио, Тициан Вечелли, Тициан Вечеллио? Разумеется, по сравнению с теми глубинами, до которых я собирался дойти, повествуя о взаимоотношениях искусства и политической власти в Италии в XVI веке, мой вопрос мог показаться пустячным, но мне думалось, что, даже если отбросить мотивы более высокие, простое желание правильно назвать героя, о котором решил писать, уже достойно уважения. Коротко, суть вопроса, каким он представился мне тем утром, сводилась к следующему: я заметил, что авторы трех десятков книг, которые я прочел или пролистал, готовясь к работе, давали разные имена Тициану Вечеллио или Вечелли (даже фамилия не была точно установлена и оканчивалась где на «и», а где на «о»); исследователи поделились на два лагеря, одни — большинство — такие, как В. Бах или Бабелон, например, звали его Тициан, но другие — Альфред Мюссе, часть французских переводчиков Эрвина Пановски — предпочитали вставлять на конце гласную, называя его, словно в южной деревушке, Тициано.
Я вышел из-за стола и перешел в другой конец комнаты, чтобы спокойно подумать. Пиджак остался на спинке стула, я смотрел, как сижу и работаю (чистая видимость, я и забыл, когда работал). Из-за пиджака высовывались с двух сторон углы лежащего поверх стола прозрачного стекла. Компьютер призывно порыкивал, экран блестел, справа от него стоял включенный принтер — зеленый огонек горит, в резервуаре сотня белых листов, — на шкафчике лежали книги и папки с разноцветными обложками, заполненные документами. Я, закинув ногу на ногу, сидел в обитом черной тканью кресле, из тех, что любят режиссеры, с изогнутыми под прямым углом металлическими подлокотниками — точно такие стояли у нас в столовой, в гостиной были похожие. Дверь на балкон была прикрыта неплотно, и из кабинета я видел птиц, клевавших что-то в двух шагах от меня. Я неподвижно сидел в кресле, размышлял и наблюдал, как белые облачка перемещаются в берлинском небе. По-моему, я в те минуты почти не отличался от Карла V, усталого Карла V мюнхенской Пинакотеки, того самого, бледного, восторженного, зажавшего в руке перчатку, как будто вечность просидевшего в своем королевском кресле. Я, конечно, перчатку не сжимал, но думаю, что неподвижная фигура в режиссерском кресле, сосредоточенное лицо, взгляд без искорки лукавства, покоящаяся на подлокотнике рука — должны были производить то самое впечатление покоя и звенящего прямодушия, какое выразил Тициан, написав своего императора в Аугсбурге на фоне золоченого сафьяна: то же утомленное, исполненное благородства тело, та же бледность в лице, тревожные глаза. О чем же мы задумались? Чего так простодушно испугались?
Я сидел в кабинете, смотрел на включенный компьютер и мысленно говорил себе, что, наверное, у меня пропало желание заниматься этим исследованием — вот, в чем вся беда. Прошло три или, возможно, четыре года с той поры, когда портрет Карла V работы Амбергера, выставленный в музее Далема, совершенно неожиданно так поразил меня, что, навещая родителей в Брюсселе, я сказал, что пишу научный труд, потом поделился замыслами с Делон, потом описал свои планы товарищам по работе Д. и Т., не поленился даже сделать набросок содержания будущей книги на паре страниц — впоследствии они превратились в заявку на получение стипендии (ради которой я их уточнил и слегка онемечил). В Германии я тоже всегда был готов говорить о работе, поэтому если на приеме или на вернисаже какой-нибудь симпатичный немецкий юноша на неуверенном, но старальном французском хотел узнать, чем я занимаюсь в Берлине, он получал исчерпывающий ответ, начинавшийся похвалами немецкой щедрости, благодаря которой у меня теперь туго набита мошна (словечко имело в виду стипендию и мошонку, и я втихаря веселился), за которыми следовал пересказ моего проекта: я подробно его разбирал, выделяя то новое, необычное и волнующее, что в нем было. Я ловил себя даже на том, что по собственной инициативе принимался описывать книгу гостям за обедом или за званым ужином, в последнее время это случалось несколько раз, и я неизменно входил в такой раж, что, наверное, стоило задуматься, кого — этих несчастных, которые подвернулись мне под руку, или себя самого я хотел убедить в ценности моих мыслей. Видимо, снова обнаруживал себя закон, который в общих чертах уже был мне ясен, хотя до сих пор не сформулирован, он гласил: шансы успешно исполнить задуманное обратно пропорциональны времени, затраченному на предварительную болтовню. По той простой причине, что когда до начала работы человек растранжирил восторги, творчество не принесет ничего, кроме уныния, несвободы, напряжения сил.
Закинув ногу на ногу, я сидел в своем режиссерском кресле, и тогда-то мне и пришла в голову мысль о том, как гибельно бывает для произведения искусства это нехитрое, но опасное перемещение радости. Скоро рассуждения привели меня к телевизору, ведь и он в ответе за то, что современный человек — политический деятель, продюсер, писатель — по-видимому, больше обсуждает свои поступки, чем действует. Телевидению удалось бы особенно повредить искусству, создай кто-нибудь передачу, где художник раскрывал свои ближайшие планы. Оставив побоку все созданное прежде, внимание сосредоточится на будущем, и мастера — сначала только великие, потом все прочие — заранее насладятся произведением, воплощать которое им уже не понадобится, творчество станет излишним. Художник, кстати, намного живее и убедительнее изобразит работу, к которой еще не приступил, энергию для которой хранит нетронутой, чем завершенный труд, — его не оторвешь от сердца, боишься испортить, хочется защитить, сберечь, и разговор о нем отличается сдержанностью, а не лихостью.
Я выключил компьютер; немолчное электрическое бормотание сразу оборвалось, словно обессилело. Я бросил взгляд на улицу. Стояла прекрасная погода, и я решил пройтись. На мне были полотняные брюки, белая рубашка с коротким рукавом, сандалии — я их носил на босу ногу, — украшенные тряпочным шнурком, который вился по кожаной поверхности, то забегая в дырочку, то выныривая. Попав на Арнхаймплатц — это недалеко от дома, — я пошел вдоль низкой живой изгороди, за которой в окружении магазинчиков, по большей части закрытых на лето, прачечной, веломастерской и парикмахерской расположилась пустынная автостоянка. Чуть дальше, на пятачке, огороженном балюстрадой из искусственного мрамора, устроил выставку магазин садовых аксессуаров: полный набор псевдоантичных скульптур, пастушки, гипсовые Праксители, вываленные на подстриженную траву вперемешку с круглыми фонтанчиками и бездарными барельефами. Я зашел в магазин канцтоваров, куда заходил всегда, побродил между полок, снял со стенда газету, положил на прилавок перед кассой. И салфетки, пожалуйста, сказал я с лучшим своим немецким произношением. Что? спросила кассирша. Салфетки, сказал я. Я стоял перед ней, вежливо улыбаясь и испытывая то довольно унизительное чувство, какое бывает у человека, посредственно знающего язык. У вас, может быть, нет салфеток? сказал я с ехидством, иногда мне присущим. Нет, сказала она. А вот это что? спросил я любезно (зачем ее обижать) и дотронулся до пачки бумажных носовых платков. Это бумажные носовые платки, сказала она. Ладно, хорошо, тогда их, сказал я, бумажные носовые платки. Сколько с меня? спросил я с лучшим своим немецким произношением. Она, видимо, принимала меня за туриста — из-за соломенной шляпы, надо думать. Простите, что вы сказали? спросила она. Она помахала рукой, чтобы я подождал, нацарапала на бумаге «две марки тридцать пять» и придвинула ко мне с видом ангела, чье терпение почти истощилось. Я заплатил и вышел на улицу (Taschentusch — бумажные носовые платки, Handtusch — салфетки, какой деликатый язык!).
Дорогу я перешел в несколько приемов, сжимая газету в руке, повесив на руку пиджак, — на улице оказалось невыносимо жарко. В первый раз я сумел сделать шаг за ленту пепельного асфальта велосипедной дорожки и тотчас отпрыгнул назад от машины, чей донельзя — и вполне справедливо — рассерженный водитель полагал, что спасет мою жизнь, если, не тормозя, загудит еще громче. Во второй раз три вовремя сделанных оленьих прыжка перенесли меня на бетонную разделительную полосу, посредине скоростной магистрали, опутывающей северный Берлин сложной сетью дорог — именно здесь замыкается внутреннее кольцо, по которому можно доехать до аэропорта Тегель на севере и одновременно до кварталов Штеглиц на юге, также до Залендорфа и трасс, ведущих на запад, к Франкфурту или Кельну, равно, как на восток, в направлении Дрездена и, по-моему, Польши, но я не уверен, спросите еще у кого-нибудь. Так, указывая рукой в сторону Функтурма, говорил я двум мужчинам, сидевшим в маленькой побитой машине небесно-голубого цвета, которая минуту назад затормозила у моей разделительной полосы, они же, наклонившись к окошку, таращили на меня глаза (наверное, не понимали по-немецки). Перед третьей попыткой, провожая глазами автомобильчик, кативший навстречу польской границе и своей печальной судьбе, я еще постоял, чтобы переждать, пока схлынет грохочущий поток: перед каждой волной бывала короткая передышка, небольшая пауза, и пешеход — скажем, я — мог бы ею воспользоваться, не плетись всякий раз по дороге запоздалая машина, например, притормозившая полицейская, с выключенной мигалкой — я чувствовал на себе взгляд двух пар настороженных глаз, внимательно изучавших мужика посреди автомагистрали: способен ли этот тип в соломенной шляпе нарушить общественное спокойствие? Наконец, путь был свободен; попав на другую сторону, я перескочил низкий бортик, сделал несколько шагов вдоль чахлых кустов и очутился у главного входа в парк Халензее.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.