Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат Страница 34
Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат читать онлайн бесплатно
И, лежа в прежней позе на траве, там, в парке Халензее, я раздумывал над тем, как важно для того, чтобы написать, не писать вовсе — наверное, не меньше, чем писать. Впрочем, надо знать меру (переусердствовать — вот главная опасность, которая меня подстерегала в то время).
Героем «Сына Тициана» Мюссе сделал Помпонио (у Тициана, в действительности, было два сына: Орацио по примеру отца сделался художником, а настоящий Помпонио — полная бездарность — стал церковнослужителем; Бабелон ругает его на чем свет стоит), действие происходит в Венеции, несколько лет прошло после смерти Тициана, Помпонио задумывает картину, одну-единственную — портрет своей любовницы Беатрис, — доказывает миру, на что способен — все вокруг в восторге от шедевра, — и навсегда перестает писать. Так вот, когда Помпонио еще стоит перед мольбертом, за которым работал некогда его отец, он вдруг роняет кисть — любовница выходит на минуту из роли коронованной Венеры, которую играет для картины, и торопливо поднимает кисть, чтобы отдать возлюбленному, повторяя тем самым жест Карла V. Тогда растроганный Помпонио берет из шкафа кисть, ту самую, которую Карл V поднял, а Тициан хранил как драгоценную реликвию, и пускается в воспоминания о легендарной сцене — он в юности сам был ее свидетелем. Произошло все, как ему кажется, в 1530 году в Болонье, во время встречи Карла V и Папы Павла III (что, кстати, с исторической точки зрения маловероятно, хотя бы потому, что Павел III стал Папой тремя годами позже; из комментариев в «Плеяде» следует, что история, если она вообще имела место, скорее всего, произошла в Аугсбурге, лет на двадцать позднее, когда старика Тициана сделали официальным придворным живописцем). Итак, Помпонио рассказывает, как однажды в Болонье его отец, стоя на верхней ступеньке лестницы, работал над огромным полотном, как вдруг в мастерскую неожиданно вошел Карл V; художник стал торопливо спускаться с лестницы, стесняясь собственной старческой медлительности, неловко зацепился за поручни и выронил кисть. Тогда Карл V, пишет Мюссе, «прошел вперед, склонился и поднял кисть».
Мое исследование призвано было доказать, что в истории с кистью удивляет не столько склонившийся император, сколько сам Тициан, уронивший кисть в присутствии повелителя. Даже Мюссе, чуть ли не извиняясь, представляет его поступок результатом несчастного стечения обстоятельств, понимая сколько дерзости, наглости и пренебрежения к величеству выражал в эпоху Ренессанса жест художника, у которого в присутствии самого могущественного заказчика валится из рук рабочий инструмент, и с каким блеском этот жест показал, что первый раз в истории искусства мастер отказывается быть поставщиком, исполнителем заказа, к которому можно зайти запросто, или, скажем, подправить так или эдак его труд — теперь с творцом придется обходиться как с человеком свободным, своим жестом он дал понять, что визит, пусть нанесенный величайшим государем своего времени, был неуместен, и раз художника потревожили, он не станет продолжать, покуда император не уйдет. Он и хотел бы, да не может — его величество прекрасно видит, что кисти нет. А как писать без кисти? Никак — то есть в те времена, конечно. Мюссе, кстати, вполне проник в смысл этого поступка и, вводя анекдот в текст, пишет, что Помпонио, уронив кисть без умысла, воспользовался случаем, это значит, что жест Тициана тоже наводит на подозрения, которые, впрочем, тонут в потоке полуправдоподобных оправданий: преклонный возраст, удивление от прихода императора, и соскользнувшая с перил рука, а в результате — неизбежное падение кисти? Не уверен.
В действительности, дело было так. В ноябре 1550 года Тициан вернулся в Аугсбург и снова занял комнату, где имел обыкновение работать, пока жил при дворе — что-то вроде просторной и холодной галереи с очень высоким потолком; помощники суетились, готовя краски, растирая пигмент, смешивая жидкости, пересыпая порошки. В камине горел огонь, и в воздухе чувствовался запах эфирных масел, лаков и клея. Некоторые картины уже висели, другие ждали своей очереди лицом к стене. Когда-то на фоне красной умбры или свинцовых белил он по привычке сделал несколько широких мазков и оставил полотна стоять у стены — надолго, порой на многие недели, до тех пор, — пока, прохаживаясь по комнате, случайно не вытащит то, что попадется под руку. На мастере был простой черный балахон, теплый и немаркий, из под которого выглядывал зубчатый воротник рубашки. Подняв правую руку с кистью, зажав между пальцами левой веер кистей и палитру, он напряженно, почти со злостью вглядывался в холст. Вытянув и чуть нагнув набок шею, занеся кисть, не шевелясь, он напряженно всматривался в образец ткани, стремясь проникнуть взглядом в ее текстуру и материал, когда по мраморному полу коридора, ведущего к двери, к которой он сейчас стоял лицом, раздались шумные шаги стражников из охраны императора. Он и глазом не повел, не повернул головы — вместо того, чтобы, как это принято, склониться перед вошедшим императором, он, рассмотрев ткань, перевел взгляд на другую часть полотна, где была изображена та самая роскошная светлая, усыпанная блестками ткань. Он как раз собирался наложить белый блик, чтобы выделить изгиб одежды светлым пятном. Он никак не мог решиться: мысленно жест был проделан, но руке не хватало точности, и виной тому — рассеянность и досада, вызванные присутствием императора. Не произнеся ни слова, сцепив руки за спиной, Карл V медленно приближался и находился теперь всего в нескольких метрах от художника. Он немного свернул, чтобы не задеть мольберт, и вот-вот мог увидеть последнее творение Тициана. И ровно в тот момент, когда император собрался обогнуть козлы, чтобы впервые посмотреть на этот большой холст, давно бывший в работе, но до сих пор не законченный, художнику пришло в голову поставить золотой блик вместо белого, и, меняя кисть, он уронил ее на пол к ногам Карла V. Не поздоровавшись, не обменявшись обычными приветствиями, мужчины пристально посмотрели друг на друга. Кисть лежала на полу, тонкое пламя растрепанных волосков еще горело золотом. На мраморных плитах лежала кисть, на кончике которой поблескивала краска, а все, кто был в комнате, застыли. Мускулы спины и плеча Тициана, мускулы его руки начали сокращаться, он почти нагнулся, но вот уже Карл V опередил художника, наклонился, поднял кисть с пола и отдал мастеру, признав тем самым превосходство искусства над политической властью. Хотя, возможно, я принимаю желаемое за действительное. Вся сцена, с того момента, как Карл V вошел в комнату, длилась не более десяти секунд — мы с сыном проверяли по часам. Я изображал императора, сын был Тицианом. Он стоял в красной пижаме, босиком в гостиной нашей берлинской квартиры, я стоял напротив, он был серьезным и прилежным, роль оказалась несложной: как только я скомандую, ронять один из четырех фломастеров. Давай, говорил я, — он кидал фломастер на пол. Тогда я медленно нагибался, брал кисть и важно возвращал ему. Alstublieft, говорил я (вы помните, что император был из Гента). Спасибо, говорил мой сын (говорил просто, не рисуясь; великий человек — он тоже человек, знаете ли).
Лежа все там же, в парке Халензее, на краю лужайки, я открыл глаза, и как это бывает, когда чересчур долго держишь их закрытыми при ярком свете, увидел все цвета — зелень травы, насыщенную голубизну неба — особенно блестящими и чистыми, словно умытыми под струей отливающих металлом лучей. Прошло около двух часов с тех пор, как я пришел в парк, я чувствовал, что скоро буду готов идти домой писать. Те безмятежные минуты, когда мы готовимся писать, отнюдь небезразличны для работы. В это время дух и тело созревают для творчества и потому особенно уязвимы, нервы напряжены в предчувствии опасности, иногда мнимой, часто пустячной, порой привычной, скрытой в стечении непредвиденных обстоятельств — неожиданный визит Карла V, например, — равно как в событиях, менее впечатляющих, о которых, мы — такие хрупкие и нежные в эти минуты, — думаем, что они случились единственно для того, чтобы мешать работе, а то и вовсе не дать нам писать. Но если равновесие вернется (благодаря усилию воли или само собой, после прогулки или сна), а асе желания по-прежнему обращены к единственному замыслу, необходимо не мешкая добраться до кабинета и сесть за стол: так бабочку, пока она жива, надо скорее нести домой, потому что она в любой момент может взять и улететь, и навсегда исчезнуть в природе. Так что приходится бежать, сохраняя сокровище в закрытой раковине ладоней и чувствуя, как бьются в руках, словно порыв вдохновения, живые легкие крылья.
Я дошел до дома в том же рабочем настроении, дух был устремлен к труду, теперь главное было не дать себе рассеяться, пока не усядусь за стол. В коридоре я сбросил пиджак и быстрым шагом отправился в кабинет. Я сел за стол, включил компьютер в сеть. По дороге из парка я заготовил начало первой фразы. Теперь она прокручивалась в голове, и пальцам не терпелось ударить по клавиатуре. «Когда Мюссе, показывая в своей новелле…». Нет, не пойдет, «показывая» не пойдет. Я посмотрел на потолок. Наверное, «изображая». Нет, «изображая» не лучше. «Когда», напротив, мне нравилось. «Когда» подходило идеально. «Мюссе» же был Мюссе, с ним ничего не сделаешь. «Когда Мюссе» негромко произнес я. Да, отлично. Я встал, задумчиво прошелся по кабинету, открыл дверь, вышел на балкон. «Когда Мюссе» тихонько повторял я. Начало, бесспорно, удалось. Я чуть повысил голос. Когда Мюссе. Я навалился на перила и громко сказал несколько раз: Когда Мюссе! Когда Мюссе! Я орал с балкона: Когда Мюссе! Потише! произнес кто-то, потише, пожалуйста! Голос шел снизу. Я перегнулся через перила. О, извините, ради Бога, сказал я, свешиваясь в пустоту. В садике под домом сидел на шезлонге старик-домохозяин. Он опустил книгу, которую читал, поднял глаза и очень удивленно, как будто не мог понять, в чем дело, меня разглядывал. В знак приветствия я вежливо приподнял шляпу, не знаю, кстати, была ли она на мне (без шляпы мой жест мог только сильнее удивить его). Но в это время мне кто-то позвонил, и работу пришлось прервать.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.