Шон О'Фаолейн - Избранное Страница 60
Шон О'Фаолейн - Избранное читать онлайн бесплатно
— Нельзя нам дожидаться, чтобы ваши корабли разминулись в ночи. Что-то надо с тобой делать. Ты же не можешь вдруг стать моложе собственной дочери. Что она подумает? Почувствует? Какое потрясение…
Я покорился, исполненный восхищения перед ее прямотой, ее неприкрашенной речью. Она ждала, пока было можно. Да я и сам уже несколько лет предчувствовал, что этот вопрос встанет в упор. И дело было не в моем возрасте. В то время жила в Дублине очень общительная неженатая парочка: они стали любовниками, когда ей было тридцать пять, а ему пятнадцать; она, благочестивая католичка, не предохранялась и абортов не признавала; у нее до него родилось четверо детей от четверых отцов, а потом еще четверо от него. И все весело смеялись. По благочестию своему она открыто признавала себя грешницей, и все было ясно, прекрасно, благопристойно и вполне допустимо. Но возраст Аны означал либо что я обрюхатил ее мать, будучи четырех лет от роду, либо что это был не я, и ни того, ни другого допустить было нельзя. Когда Нана сказала мне со своей подушки, что надо со мной что-то делать, то в этом для меня новости не было, а мешкал я потому, что не знал, что именно «делать» с собой, кроме как исчезнуть, стать мужем-беглецом, или — и я впервые посмел выразить это словами — смело объявить, что я никогда не был ее мужем. Я сказал это вслух, обращаясь к отсвету уличного фонаря на потолке, и почувствовал, что Нана медленно поворачивает ко мне голову. Я зажег ночник, чтобы встретить ее гнев при свете. Она глядела на меня с чисто интеллектуальным изумлением, лишенным всякой примеси чувства, и вид ее без слов напоминал, что есть на свете такие люди, как Эми Пойнсетт, для которой генеалогия — точная наука. Глаза ее говорили: «Ты что же, думаешь, что эта бредовая мысль не приходила мне в голову?»
Я выключил ночник. Объявить Ану-два приемышем — тоже не выйдет. Раньше или позже, по тому или другому поводу ей придется предъявлять свидетельство о рождении. Так мы и лежали рядом, как два надгробных изваяния, испытывая схожие страхи, сомнения и почти что обиды: я, например, оказывался в роли чересчур молодого любовника, ровесника дочери, роли предательской, а между тем такое же предательство с ее стороны открывало историю наших отношений. Наконец моя горечь прорвалась.
— Она моя дочь.
— И моя тоже.
— Значит, я вообще ее потеряю? А я хочу видеть ее снова и снова. И снова! И снова? Всегда.
— А меня?
— А без тебя я пропаду.
— А что со мной будет без тебя?
— Если я уеду, — отважился я, — откуда мне знать, что ты захочешь, чтоб я вернулся?
— Конечно, я захочу, чтоб ты вернулся, вот дурачок!
— А ты уверена, что я захочу вернуться?
Под простыней в меня вцепилась жадная, ласковая рука.
— Да я умру, если ты ко мне не вернешься.
Мы накинулись друг на друга, как юные любовники.
И все равно она меня отослала. Страсть и Рассудок? Двойственность? Личность как единение противоположностей? «Сознанье равнозначно небесам — и ты в итоге»?
Ну и? Мы помирились. Дальше что? Мне надо ехать. Но куда? Опять в Париж? В Женеву, на Итальянские озера, в Венецию? Переезжать из отеля в отель на двух Ривьерах, спуститься к носку апеннинского сапога, оттуда — в Грецию и через море в Карфаген? Как глупо! Словно перекличка двух судовых колоколов в тумане: каждое название призрачно удваивается. Какая-то мозговая клетка разбередила соседние, и мне привиделось огромное кладбище под нависшим грибовидным облаком и одинокая фигурка среди белых надгробий. Чем не подобие покинутого любовника, возвратившегося в места, полные ликующих отзвуков былого? Нет, надо было уезжать подальше от нее, куда-нибудь, где никто из нас никогда не бывал.
Часть четвертая
КРИСТАБЕЛ 2010–2015
Самолет подскочил на посадочной полосе. Бостон, аэропорт Логан. Я взглянул на часы. Ана-два уже прилетела в Дублин, экономно доехала до дома автобусом и электричкой, сготовила с Наной обед, наелась-напилась — я оставил специально для нее бутылку бордо, — помогла вымыть посуду и уселась на диванчике, поджав под себя изящные, длинные, стройные ноги и по обыкновению взволнованно ероша изжелта-белокурые, почти белесые кудряшки, готовая завести с матерью долгую, обстоятельную, усмешливую, уютную беседу. Шестнадцать лет? Чарующий возраст. Впервые за все свои две жизни я ощутил бесприютность. Бостонские небоскребы, как и всякие другие, выглядели негостеприимно. По пути от самолета к аэровокзалу бесприютность вконец ошеломила меня, и я застыл на полушаге, как статуя. Одна моя ипостась, наиболее самостоятельная, отделилась от основного потока сознания и созерцала меня со стороны. Это явление было мне знакомо. Психологи называют его диссоциацией и утверждают, будто наша отъединившаяся ипостась на какое-то время обретает автономию. Может, и так. Я-то полагаю, что всякий человек многолик, точно парламент, и любые решения принимает en masse [55], на базе глубоко индивидуальной системы «равновесия уступок»; диссоциация представляется мне мятежом, путчем, самовластьем некой одержимости, а стало быть, и автономия целиком зависимого отщепенца — пустая иллюзия. И все же тогда в аэропорту какой-то из моих внутренних обликов на миг возобладал над остальными и заявил, открыто и вызывающе (торопливый пассажир удивленно обернулся на меня и заторопился дальше):
— Я могу прожить один!
Что ж… Повспоминаем. Смог?
Бостон мне нравился, а что жилось мне там неважно, в этом его вины не было. Мне нравился его добротный костяк, его пожилое лицо, асимметричное, морщинистое, самодовольное не без самообмана, несовременное, волевое и добропорядочное, занятое, степенное, невозмутимое и суховато-насмешливое. Упрекать его можно лишь в том, чем вообще отличаются старики, старухи и старые города, — в пагубной бережливости и в чрезмерном интересе к своим потребностям и отправлениям, иначе говоря, к продлению своей жизни. Еще у Бостона в обычае прерывать всякий разговор о себе, отклонившись вбок, приставив ноготь большого пальца к передним зубам, смежив глаза и минутку-другую напрямик советуясь с Богом: а это нехорошо по отношению к собеседнику, если он не столь богоугоден. Очень забавлял меня бостонский вариант общеамериканской распри отцов и детей (зачастую внебрачных): здесь это столкновение искони заведенных, еще поселенческих обычаев с не менее древними (но более смутными) обычаями итальянцев, ирландцев, греков, черных, цветных, желтых — и кажется поэтому, будто город занят своими особыми, местными, разношерстными делами, лишенными очевидности столичных занятий; в общем, похоже на заезжую ярмарку в каком-нибудь городишке Старого Света — скажем, в Кэстер-бридже Томаса Харди, — и я, наверно, не особенно удивился бы, проснувшись однажды утром и увидев, что ярмарочную площадь подметают, балаганы разбирают, изнуренная служанка в мятом чепце, зевая, задергивает занавеси в окнах трактира, а девять десятых города за ночь исчезли. Единственно только не хватало бы на старинной Пастбищной площади мирно жующих жвачку коров.
Мне нравились заросшие улицы и открытые просторы, пустая гавань и запущенные железнодорожные пути, по-озерному широкая река, влекущая за собой по небу нескончаемую облачную вереницу над парками, прудами, низинами, осушенными болотами (сущий рай для художников, сущий ад для ревматиков), зелень под ногами и над головой, зачатки грандиозных бульваров — словом, город, восхитительно непохожий на Манхаттан с его номерными улицами и проулками, где о небе редко-редко напоминает отражение облака, пробегающее по стеклянной стене. В названии «Нью-Йорк» главное — «Нью»: город что ни день взбудоражен свежими новостями. Бостон никого не будоражит, никаких новостей не сулит. Наоборот, он, подобно Дублину, о котором то и дело мне болезненно напоминал, хранит почти неизменное, пахучее и зримое постоянство, определенное городскими традициями, которые упорно сберегались со времен его основания четыре столетия назад. А Манхаттан менялся так часто, быстро, бесстрашно, головокружительно и безоглядно, что нет на свете другого столь же значительного города, который сохранил бы меньше следов прошлого — к пущей необъяснимости настоящего.
В Бостоне я снимал квартирку на холме, на Джой-стрит, за квартал от могучего купола Дома штата, и, пересекая каждый вечер Пастбищную площадь от станции подземки на перекрестке Тремонтской и Парковой, у Староамбарного кладбища, я оказывался лицом к георгианским фасадам Бикон-стрит, алевшим в лучах предзакатного солнца. Ох, сколько раз в то лето я, отработав день и предчувствуя пустой вечер, мрачнее мрачного появлялся из затхлой утробы тусклой подземки, проходил между кучками разговорчивых приятелей и видел еще раскаленно-белое небо над Пастбищной площадью, со страхом и надеждой ожидая невстречи на том месте, где от выхода с площади на мою улицу боковая дорожка ведет к Бикон-стрит. Там передо мной в полном строю представал старый красномундирный полк, чопорно охраняющий достоинство Холма от низменных поползновений. Но я еще заранее знал наверняка, увижу я или нет с кирпичного тротуара призрачный облик в высоте над правительственными зданиями, плеснет ли мне в лицо рыжая волна волос, проплывет ли светящееся облако, заслышу ли я дальнюю тихую музыку, европейскую весть иных времен, сливающую два континента, — французскую, английскую, ирландскую, итальянскую: Куперен, Перселл, Кэролан, Корелли, Боккерини, Вивальди. Я скорее почую, чем услышу эту музыку, веселую, чистую и страстную, с щемящим призвуком печали во всех струнах и органных трубах. И ноздри мне защекочут запахи, дурманяще-знакомые всякому коренному ирландцу: пахучий дымок торфяного костра, клубами уходящий в сырое бледно-голубое небо, медвяный дух свеженакошенного сена, сохнущего под северным солнцем, едкий травяной запах из-под копыт, взрывающих дерн зеленого жизненного ристалища. Но, являлась она мне или не являлась в эти кромешные бостонские вечера, в итоге было одно и то же: мелькнувшая любовь так обессиливала, что я не мог оставаться наедине с собой перед лицом ночи. Голый ужас гнал меня из моей тесной квартирки, и я был рад любому случайному обществу. Ближе и проще всего было отправиться в «мой кабачок» к яркому куполу Дома штата: там почти всегда обретались собутыльники, охочие до другого исконно ирландского дурмана. Там я мог, если повезет, завить горе веревочкой. Если не везло, я уходил еще куда-нибудь и подбирал девчонку, в оправдание заверяя себя, что Нана — женщина трезвая и обязательно предвидела это, как и все остальное, когда выгоняла меня из дому и высылала из страны. Так ли, иначе ли — пустынное небо вызывало тоску, тоска — видения, видения — палящую жажду, и от жизни оставалась горстка вонючей золы задолго до первого рассветного чириканья на пустой Пастбищной площади; миновала, стало быть, еще одна безмолвная и душная бостонская ночь. Прошел еще месяц, и месяц еще: мы заметно отдалились друг от друга, и между нами встала затаенная обида, боюсь, что взаимная, уверен, что несносная для обоих.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.