Шон О'Фаолейн - Избранное Страница 61
Шон О'Фаолейн - Избранное читать онлайн бесплатно
Ох, этот «кабачок»! Я сбил порядок повествования. Я туда попал на второй же день. У меня были рекомендательные письма; я хоть ни в ком и не нуждался, а все же знал, что главное в чужой стране — это, во-первых, заручиться опекой толкового местного жителя, а во-вторых, подыскать себе какую-нибудь непыльную работенку. Имелось письмо от дублинского политика одному из восседающих в Доме штата бостонских Отцов Города, некоему Биллу Хогану. Такого ирландистого американца, как Билл, я в Штатах больше не видывал. Тип его лица навеки запечатлели иллюстраторы Диккенса Физ и Крукшенк в своих стилизованных изображениях лондонских бедняков первой половины девятнадцатого века, многие из которых были ирландскими рабочими-иммигрантами. У Билла Хогана был массивный подбородок, карикатурно вытянутая верхняя губа, ухмылка во весь рот до ушей, нос башмаком и живые голубые глаза на пышущей румянцем физиономии поперек себя шире. Когда я объяснил ему, что я — ирландский журналист и хочу, чтобы немного освоиться в Америке, поработать на радио, как работал в Дублине, причем дело не в деньгах, я и сам готов приплатить за такую возможность, он тут же, в лучших традициях предков, позвонил нужному человеку на радиостанцию, неопределенно-обнадеживающе похлопал меня по плечу и повел в этот ближний салун, бар или паб, где представил веселой и шумной компании, издав старинный ирландский клич: «Ребята! Нашего полку прибыло!» У него в кабинете мы договорились, что я угощаю его ленчем. Оказалось, что здесь кормят в основном горячительными напитками, и бутылки так плясали, будто ничей дед и не думал покидать Дублин или Донегал. Мне со всех сторон пожимали руки. Все вкруговую были свои. У себя на родине я никогда не испытывал таких кровных чувств. Каждый из них был истый современный американец до мозга костей, но кости были самые что ни на есть ирландские, и они, как по команде, отплясывали старинную джигу.
После этого, то есть после пяти, если не больше, порций ирландского виски, интерес к происходящему у меня ослабел, да ничего интересного, кажется, и не происходило, покуда весь Бостон не разошелся по делам, и со мной остались всего лишь четверо, хотя слово «лишь» к пяти ирландцам вряд ли применимо; знакомый Билла Хогана с радиостанции, милейший Шон Кершоу, с которым или под началом которого мне предстояло «работать» или изображать «работу» все лето, два преподавателя экономики, один из Бостон-колледжа, другой из Тафта, и замечательный молодой человек из Питтсбурга по фамилии Саллеван, живой, остроумный и, как я понял, весьма преуспевший в жизни: он вернулся в родной город, чтобы устроиться здесь по крайней мере не хуже, чем в Пенсильвании. Он произвел на меня прекрасное впечатление, и, когда он встал и вышел вслед за Шоном, меня неприятно изумил тот пыл, с которым два экономиста, минуту назад ласковые чуть не по-отцовски, взъярились за его спиной. Зачем, наперебой негодовали они, ну за каким дьяволом Саллеван, светлая голова, приперся, вот как и все они, обратно в Бостон? Он на отличном счету у Хайнца в Питтсбурге, перед ним открыта завидная карьера, он может добиться чего угодно. Экономист из Бостон-колледжа простонал в свой стакан:
— Я на этого парня глаз положил с первого дня, как увидел его в колледже, и четыре года назад от всей души пожелал ему удачи в Питтсбурге. Я сразу понял, чего он стоит.
Он вцепился мне в плечо: разволновался он так, будто речь шла о его сыне.
— И ведь не ошибся же? Еще бы года четыре — и ручаюсь вам, стал бы он младшим помощником вице-президента. А еще через пять лет ворочал бы делами всей фирмы. Так нет! Снова здорово! «Вернись, Пэдди Райли, в Баллиджеймздафф, вернись, Пэдди Райли, ко мне».
Экономист из Тафта вскинул левую руку и опрокинул правой свое виски.
— Назад в утробу! — сообщил он в мою сторону, презрительно блеснув двухфокусными линзами. — Назад к себе в Бостон, в тепленькое, приятственное, запашистое мамашенькино лоно!
— А чем, собственно, — спросил я с недоверчивым смешком, простительным для новоприезжего в их превосходный город, — так уж плох Бостон? И чем плохо, что Саллеван хочет сюда вернуться?
Слово взял Бостон-колледж.
— Ничем не плох Бостон. Не хуже, если не лучше любого другого города в Соединенных Штатах. И Саллеван ничем не плох. Блестящий специалист. Но вот хороший Саллеван в хорошем Бостоне — это очень плохо. Почему? Да потому, что он ирландец! А Бостон — это же для ирландца мамкина титька: здесь всякий Саллеван, всякий Макдай и О’Брайен, Джерри и Шон твердо знает, что «кто-нибудь из наших» за ним обязательно приглядит, вытянет за уши, проведет за ручку, замолвит словечко, подстелет соломки, придет на родины, крестины, свадьбу и похороны, и все всегда уладится по-семейному. Так и живут, считай, двести лет. А уж это местечко! — он кивнул, должно быть, в сторону золотого купола Дома штата. — Тут они прямо как под золотым зонтиком. Словом, в Бостоне каждого ирландца от умиления душат в колыбели.
Я возразил, что Саллеван вроде бы вполне способен устоять на своих двоих и обойдется без няньки. Человек из Бостон-колледжа и человек из Тафта обменялись ироническими взорами. Оба встали, как бы враз сообразив, что сам я тут ничего не пойму. Человек из Тафта мягко объяснил, отечески взял меня за плечо:
— Он ведь не может без бабы. Они все на этом ловятся. Вдали от родного гнезда воспаряют. А здесь — либо слоняются без толку, либо женятся, почти всегда на ирландке-католичке — чтоб держала в узде, — либо же спиваются, либо наконец увязают в местных политических дрязгах. Приедут навестить своих или на какое-нибудь сборище, и готово дело — три против одного, что встретят Девушку, а та от родных ни на шаг; бедняга молокосос остается с нею, плодит Лайамов и Шонов, Мэри и Кетлин — и заиграла старая погудка на новый лад. Саллеван уже влип. Он останется, а ваши труды, — обратился он к преподавателю Бостон-колледжа, — все пошли насмарку.
Мы расстались после трех, ближе к четырем. По совести говоря, их подопечный был мне любопытен ровно постольку, поскольку вообще любопытно, когда ближний попадает в переплет; ну, конечно, в истории Саллевана звучало предупреждение юному бостонскому ирландцу, что не худо бы ему попробовать себя в не столь благоприятной обстановке. Во всяком случае, что-то она мне в душу заронила, и в последующие месяцы я раз-другой ловил себя на мысли, что в этом приятнейшем городе здорово раскисаешь; особенно если доводилось побывать в Нью-Йорке, где всегда ощущалось неимоверное двенадцатимиллионное человеческое напряжение, где люди друг от друга требовали максимальных усилий в ответ на холодный безличный вызов их города — иначе там недолго и сгинуть всем вместе.
И я с тоской вспоминал Дублин, уютный, дружелюбный, болтливый, разболтанный, коварный, добрососедский, дружеская рука на каждом перекрестке, предательское утешение с другого конца телефонного провода, пуховые перины, где каждой пушинке за сто лет. Проводы Времени. Времяпрепровождение. Общедоступное занятие. Мне оно было по вкусу больше четырех десятилетий. Почему же вдруг приелось? А потому что мне теперь двадцать лет. И меня вдруг осенило: вот чего я со старческой тупостью не предусмотрел в то утро моего чудесного возрождения — что любой другой мужчина или женщина моих преклонных лет должны бы давно утратить вкус к жизни, к любви, к плотским утехам, ко всякому риску, а я, напротив, — Йейтс был прав — терял и терял интерес ко всему, кроме чувственного. Теперь мне нужны были, опять-таки по его словам, прыгучий лосось, косяки макрели, сплетенье юных тел. Может быть, когда я совсем-совсем состарюсь — скажем, достигнув пяти или четырех лет, — мне тоже, как старику Йейтсу, только и радости останется, что в Византии — у него это символ «немеркнущего сознания». Неудивительно, что мои письма Нане были полны любовного томления. А она — это чувствовалось — отвечала уклончиво. Ее течение лет уносило в другую сторону. К Византии? К философии? К материнству? К старению?
Вот я ей позвонил в сентябре. Можно уже, ничего, если я теперь приеду? Ну, что ты, Ана-то еще не уехала! Потерпи, родной, до конца сентября, ладно? В начале октября: скажи, родной, тебе правда так уж хочется вернуться прямо сейчас? Да нет, теперь мне правда хотелось поглядеть на пресловутые краски Осени в Новой Англии. Я позвонил под конец октября, кромешной пьяной ночью. Она дремала, скоро уж вставать, мне виделось ее пышное тело, дышащее теплом. Я слышал ее голос и был с нею рядом. А моя прелесть Ана писала из Кента? Обо мне спрашивала? Да так, между прочим, — писала, что лето было изумительное, жалко, мол, что «отец не смог провести его с нами». Как я понимаю, она ждет не дождется Рождества. «То есть чтобы к Рождеству и духу моего дома не было?» Ну, Биби, а Пасха-то? Я тебя не понял? Ну как, почему бы нам («нам»!) не отправить ее на пасхальные каникулы кататься на лыжах куда-нибудь в Сестриере? Биби! Ты что ж, не помнишь Сестриере, ну, хоть где это, родной, ты забыл наш медовый месяц? Меньше ста миль от Бардонеккьи, от нашего перехода через Альпы, когда ты учинил такую суматоху, что твой Ганнибал. Ты не заболел, Биби, ты что звонишь в такую рань? Я (зевок) еще сплю. Который там у тебя час? А у нас так холодно, и дождь льет. Нана! Почему ты про Пасху? Мы еще до Рождества не дожили. А я, знаешь, тут на днях подумала, что зачем тебе уезжать из Бостона от пакостного ноябрьского снега, раз все равно надо возвращаться к препакостному декабрьскому, зато на Пасху — если, конечно, я уговорю Ану съездить за границу…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.