Шон О'Фаолейн - Избранное Страница 67
Шон О'Фаолейн - Избранное читать онлайн бесплатно
То есть, поспешно пояснила она, вернувшись в Сент-Луис, она в первый же день встретила Взрослого Мужчину, о каком всегда мечтала: тридцатидвухлетний, красивый, родом из Нью-Йорка, прибыльно торгует произведениями искусства, полунемец, полуеврей, с женой в разводе. Вот так, можешь в свои семнадцать лет не страшиться никакой опасности, быть отважнее Гектора и хитроумнее Улисса, со смехом одолевать любые препятствия, — девушка тебя угробит одним пальчиком. Она ласково положила свою левую руку на мою. Я заметил на пальце бриллиантовое кольцо и сказал, не поднимая взгляда:
— Обручена! Уже?
Я посмотрел в голубую глубь ее глаз, на ее нежные черты, на желто-белесые волосы, на столько раз целованную девичью грудь. Если бы мне такое рассказывали, я ожидал бы, что рассказчик выкрикнул что-нибудь вроде: «Так, значит, после полутора лет взаимной клятвенной любви ты в один день разделываешься со мной? Ах ты, подлая изменница!» Я не сказал ничего. Я увидел, как исчезает ее прелесть, как истлевает ее образ в моей душе, как ее милые глаза, лицо, волосы, детская грудь — все мерзостно исказилось, точно на скореженной пламенем кинопленке, и от блаженных воспоминаний остался вонючий дымок погасшей спички. Она приняла мой стыд и ужас за горе.
— Я ни в чем не виню тебя, Бобби. Но и ты уж меня не вини. Пойми, ты ведь никогда не просил меня выйти за тебя замуж.
— А если бы попросил? Ты бы пошла?
— Может быть! — заверила она. — Очень даже может быть!
Я глядел в ее большие-большие глаза и понимал, что никогда не любил ее. Я любил лишь свое представление о ней и чувствовал, будто могу воплотить его силою любви. Иначе почему бы я, журналист с незапамятных лет, закаленный профессиональным цинизмом пишущей братии, путешественник, навидавшийся людей всяческого разбора, вдруг пленился девчонкой, единственным дарованием которой, как я начал понимать, была восприимчивость: она училась разделять жизнь на ячейки, отграничивать факты от воображения, предельно упрощать загадочную тайнопись любви, веры, преданности, нравственности, истории. И как быстро она этому научилась! А с чьей помощью? Я услышал, как говорю ей в Париже, где мы задержались после Лондона, — говорю, а глаза ее широко раскрываются при свете внезапного откровения; мы стояли перед картиной Перуджино в Лувре: «Святой и атеист, глубоко религиозный художник и безбожный мерзавец» (я вольно переиначивал Беренсона). Ее так восхитил этот пример сочетания несовместимого, что мы отыскали его полотна во Флоренции, в Перудже, в Риме. Я, правда, думаю, что вся ее жизнь изменилась в Лувре, перед изображением нагого Марсия и нагого Аполлона, который хладнокровно мерит его взглядом, намереваясь живьем содрать с него кожу за то, что он смеет лучше бога играть на флейте. А за ними нежнейший бледно-золотой пейзаж растворяется в дивной перспективе озера, долины, горы и бесконечности. Эта картина уничтожила ее детскую цельность, иначе говоря, унаследованную мораль. Ее нравственным принципом стала беспринципность политика. Не «я считаю» и не «я думаю», а «в данный момент мы полагаем». Она попросила меня принести еще кофе.
— Биби! У меня с отцом будет по этому поводу большой скандал.
— А он не знает? — спросил я, подавив желание спросить: «А какое мне дело?»
— Может, и знает. Раньше или позже он выведывает все, что его касается.
— Как?
— Он видит всякого насквозь, у него везде шпионы и прихвостни, нюх у него, как у ищейки, чуть чем пахнуло, он уже чует. Я ведь учусь в католическом университете, так что ему стоит снять какую-нибудь там кремовую трубку и позвонить нашему капеллану, декану, заместителю ректора, ректору, своему человеку в канцелярии. Через несколько часов к нему на стол ляжет целое досье на моего Билла Мейстера.
— И что он тогда сделает?
— В открытую — ничего. Он же политик. Ирландская мафия старого закала. Он будет ждать, пока я покажу коготки. — Она сняла и спрятала кольцо. — Я ничуть не удивлюсь, если для начала Билли Мейстер быстренько потеряет парочку выгодных клиентов-католиков.
— Он может отправить тебя в университет за две тысячи миль. Скажем, в Орегон!
— Я не поеду. А он не дурак, чтоб перегибать палку: сломается — щепки в глаза брызнут. Нет! Тут вот что надо. Надо его обработать, пока он еще до всего не докопался. И ты должен помочь мне, Биби.
— Почему именно я?
— Потому что ты растворил мне ворота в жизнь.
— Ему-то я что за указ?
— Ты же свой, Янгер. Ирландец. Католик. Кровная общность и тому подобное.
Какое трезвое хладнокровие! Дескать, что было, то прошло. Я так и слышал ее будущую фразу: «Он — мой бывший обожатель». А теперь бывший обожатель должен по-товарищески помочь обработать отца-католика и мать-католичку, американского ирландца и креолку, чтобы они с восторгом раскрыли объятия разведенному зятю, немецкому еврею.
— Пошли, — сказал я и взял чек. На улице я пошел прочь от нее, полуобернувшись и как бы помахав рукой на прощанье.
И через две недели я ничуть не удивился, получив от ее отца сердечное приглашение на уик-энд в Усадьбу Паданец. (Сердечное по тону.) Зато я очень удивился, когда в субботу, по приезде, меня пригласили на аперитив к нему в кабинет — мне было давно известно, что именно туда и именно в этот день недели его приятели и клевреты из других часовых поясов звонят ему в полной уверенности, что он снимет трубку, что он там один и что их разговору никто не помешает. И удивился еще больше, войдя в кабинет и услышав его глухой голос — рановато же он перебрал! Я взглянул на его стол. «Господи боже мой! — подумал я. — Только не это! Неужели опять?» — А он скромно-горделиво указал на разложенные перед ним сувениры, реликвии, экспонаты — назвать их всерьез фамильными сокровищами язык не поворачивается, до того жалкая это была коллекция: тот самый старый альбом в красном сафьяне, впору хоть для королевской династии — теперь на нем было золотом вытиснено «ЯНГЕРЫ»; цветные открытки — я узнал пустынную Главную улицу Каслтаунроша; семейные фотопортреты; снимки, сделанные, как он заверил меня, лично дедом Стивеном в его странствиях по Северной и Южной Америке, Среднему Востоку, Европе вплоть до восточных Балкан. Были здесь четыре листовки, напечатанные за пять лет до и через пять лет после Дублинского восстания 1916 года. В коробочке, выстланной бархатом, хранились медный воинский жетон с рельефными буквами ИВ, то есть Ирландские Волонтеры, и пустая винтовочная обойма, расстрелянная, важно заявил он, в 1916 году. Был еще ржавый наконечник пики ирландского повстанца 1798 года. Украшением коллекции служил короткоствольный револьвер тридцать второго калибра, якобы принадлежавший казненному предводителю мятежников 1916-го, Патрику Пирсу.
Ну, нет! — решил я, оглядывая его строгий кабинет и отдыхая глазом на двух телефонах, телетайпе, диктофоне и настенных геологических картах. Неужели опять? Неужели все то же? Тут что-то не так. Все эти лоскуты и отбросы былого, подлинные и поддельные, могли еще представлять какой-то интерес для его деда, Старика Стивена. А к его отлаженной, как машина, жизни они имели не больше отношения, чем ветхая, в подтеках, аккумуляторная батарея, которая пылится в углу гаража. Но тогда зачем он поливает их пьяными слюнями? И причем тут я?
Он захлопнул свой мемориальный альбом и умоляюще посмотрел на меня.
— Отчего мою семью не волнуют эти бесценные вещи? Ты можешь себе представить: моя собственная дочь чуть не хохочет, на них глядя?
Я мог себе представить. Она несколько раз очень издевательски отзывалась о его «старом хламе». Я понимал и больше — что один брезгливый жест его возлюбленной, обожаемой, балованной и нежно чтимой дочери — сколько раз я видел, как они ласкались друг к другу: она из него веревки вила, — мог вдребезги разнести все его жизненные достоверности. Может быть, хлопнув вот так альбомом, он пытался подменить ужас утраты праведным гневом на отступничество от касты и клана? Я молчал.
— Ты молодой ирландец. Потомок фениев-повстанцев. Ты можешь понять, как свято надо хранить традиции. Можешь ты мне объяснить, отчего моя семья этого не понимает?
Я опять-таки мог и опять-таки не собирался. Сказать ему, что их тошнит от его реликвий? Что они не верят в его благоговение? Что, будь его предки поляками, итальянцами, немцами, греками, пуэрториканцами, неграми, англичанами, евреями (даже евреями!), скандинавами, китайцами, было бы то же самое? Подумав так, я бешено обозлился на него, не потому, что он этого отчетливо не понимал из-за простительной всякому сентиментальности, а потому, что он это понимал вполне отчетливо. В нем угадывался один из самых омерзительных американских типов, живоглот-приобретатель, готовый пустить в дело любые человеческие чувства — была бы польза. У таких людей, переиначивая слова из пьесы Йейтса, «мечтанья усыпляют совесть». А может быть, я тоже хитрю сам с собой, сваливаю на него вину за неудачный роман с Крис: он, мол, еще до того, как мы с нею встретились, развратил ее своим двоедушием? Скорее же всего, он — просто еще одно олицетворение Стальной Воли, еще один Железный Человек, рыдающий по ночам на груди жены или любовницы, изнуренный каждодневной глухой борьбой с каким-то внутренним изъяном, постыдной слабостью, которую и сам предпочитает не вполне сознавать, а если сознает, то все же слезно скрывает ее от единственной надежной наперсницы.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.