Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2005) Страница 72
Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2005) читать онлайн бесплатно
И вот что еще. Брэдбери — американец старого образца, вызывающего у меня почтение, американец-всеевропеец, пустивший корни по обе стороны Атлантики. Он стаскивает в Северный Иллинойс, где стоит Дом, египетскую мумию — пра-пра-пра-прабабушку его обитателей, призрачную мышь из фараоновых житниц, говорящие петли от фивейских врат и еще многое другое, чему никогда не было места на американском континенте. Дом, выходит, — пуп земли, но земля-то — старосветская старушка. Так долго поступали американцы, копируя, с приставкой “нью” или без оной, имена и архитектуру исторических центров Старого Света. Теперь, кажется, эта переселенческая память их покидает и излучается ими агрессивный неомодерн. Старик Брэдбери написал в 2000 году, к своему восьмидесятилетию, как видно, прощание-завещание.
Руслан Киреев. Великие смерти. Гоголь. Л. Толстой. Чехов. М., “Глобулус ЭНАС”, 2004, 152 стр.
Руслан Киреев. Великие смерти. Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков. М., “Глобулус ЭНАС”, 2004, 152 стр.
На самом деле книга должна была называться “Семь великих смертей”; просто условия публикации в двух отдельных тетрадях не позволили предъявить аутентичное название с сакральной цифрой семь. И не позволили закольцевать книгу как единое целое — сомкнув смерть Гоголя со смертью Михаила Булгакова, укрывшегося гранитной гоголевской шинелью, плитой с его могилы.
“Поскольку человек, в отличие от всех др. живых существ, осознает свою смертность, С. выступает для него как конститутивный момент его мировоззрения”, — написано Пиамой Гайденко в статье “Смерть” из пятого тома “Философской энциклопедии”. Но не только это. В той мере, в какой жизненный сюжет каждого творится не исключительно извне, но и само-вольно, смерть выглядит финалом усилий, венцом прожитой жизни, проливающим на нее свет достигнутого (или не достигнутого) смысла. Взглянуть на биографии великих людей, вдобавок писателей, людей мысли, пробужденных, в отличие от большинства, к осознанию своей конечной участи; взглянуть на них sub specie mortes, что называется, от конца к началу, — своего рода открытие, дающее к новому прочтению по большей части знакомого и доступного материала не капризно-прихотливый (“мой Гоголь” и т. п.), а истинно экзистенциальный ключ.
Превосходная идея! Она больше всего нравится мне в книге Руслана Киреева, обладающей и многими другими достоинствами: живой свободой изложения, скорее ассоциативного, чем нудно-последовательного, независимостью от общепринятых жизнеописательных рационов (так, в повествовании о Гоголе начисто пропущен пресловутый о. Матвей), умением искать ответы во “вскользь брошенном слове”, вниманием к таким деталям, которые являются взору только при незашоренном чтении источника, а не из “дополнительной литературы”. Ну, например, сравнение смерти гуся “с человеческим именем Иван Иванович” в “Каштанке” (“единственная у Чехова вещь, где смерть описана действительно страшно ”) — и смерти Ивана Ильича у Толстого.
Не все в книге, на мой взгляд, угадано точно и достаточно вооружено “аргументами и фактами”. Загадка смерти Гоголя — смерти от писательской неудачи второго тома, симптома иссякания творящего духа, — мне почудилась впервые по-настоящему разрешенной (Хемингуэй пустил из-за того же пулю в лоб, а христианин Гоголь просто отказался жить, не налагая на себя рук), — а сколько всего было вокруг этого сюжета раньше! Убедителен и Лев Толстой — страстный охотник, “для которого в роли дичи выступает тайна бытия”, “вечная загадка впереди — смерть”. А вот Достоевский — сомнителен, тем более что не учтены не такие уж и новые мнения исследователей: отец писателя, человек совсем не плохой, вряд ли был убит крестьянами, как дотошно распутал дело покойный Георгий Федоров, а приговорили к расстрелу Федора Михайловича не за чтение письма Белинского, а за принадлежность к тайному радикальному крылу общества петрашевцев. Не получилось, мне кажется, главного и в очень интересном рассказе о Блоке: огромный духовный импульс его “некрофилии”, спорящей с “биофилией”, нельзя объяснять лишь врожденными особенностями психики, даже хватаясь за ученые цитаты из Эриха Фромма.
Но повторю: какое увлекательное чтение — это семиструнное memento mori!
Алексей Алёхин. Записки бумажного змея. [Путевые заметки, стихи, композиции, картинки]. М., “Время”, 2005, 287 стр.
мои глаза переполнены,
мой рот пылает, —
восклицает созерцатель, слушатель, обонятель и дегустатор, проведший в путешествиях, по собственным подсчетам, восемь лет чистого времени и перегнавший эти восемь в чистую же поэзию. “Это вряд ли проза”, — с некоторым сомнением замечает автор в кратком вступлении — не проза, нет, но особый тип раскадрованной речи, где каждый кадрик — блескучий поэтический квант. То, что сейчас принято называть верлибром, перемежается тем, что сейчас принято считать слогом эссеиста, но граница так прозрачна, так неуловима, что при переходе от мнимой прозы к несомненному стихотворению лишь слегка качнет, будто ступил на эскалатор, и — поехали! В этом-то речевом потоке, расчлененном безупречно поставленным дыханием, и пересекаем мы земные пространства — драгоценную Европу и могутную дальнюю Азию, русский север и среднеазиатское “подбрюшье”, прибрежные воды западных и восточных морей, Америку (“любовь моя, Вавилон!”) и наконец отправляемся в Поднебесную (в Китае застреваем основательно, это самый “оседлый” раздел книги).
И что же? Вот впечатление, на которое вряд ли рассчитывал автор. На фоне нарастающей повсюду эсхатологической тревоги перед нами, кажется, самая утешительная панорама из всех ныне демонстрируемых. Потому что она внушает (может быть, понапрасну), что земля наша вечна. И ее насельники, род людской, — тоже. Все, что было, никуда не делось, вот оно, перед жадными глазами сиюминутного наблюдателя, и таким же пребудет впредь. Откуда это впечатление, не умею объяснить. Может быть, оттого, что всякая мимолетная картинка, преломленная постигающим взглядом поэта, обретает надежную прочность, рассчитанную на вечное повторение. “Крошечная прибалтийская столица… Кафе, где подают в украденной у кукол посуде”. “…Конфуций с лицом доброго людоеда”. “Когда рейсовый самолет / замирает на краю бетонной поляны / аэродромная собака / покидает свое убежище возле живой изгороди / и перебегает ему под крыло / чтоб тень не пропадала даром”. Эта собака всегда будет перебегать под самолетное крыло, а кукла Конфуция — глядеть на нас именно с этим неизменным выражением, — почему-то так кажется.
Как избыточна и многолика Земля, как разномастна и разноголоса, как стара и памятлива, как мудро инерционна и противоупорна распаду! (Алёхин все же, по-моему, преувеличивает традиционную несдвигаемость Китая, впрочем, ему видней). “Из доступных человеку разновидностей счастья первые три: любовь, творчество и путешествия”, — предуведомляет автор. Но любовь, жадное влечение, и затевает эти странствия — “не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием” (Екклесиаст).
Сергей Гандлевский. Странные сближения. Эссе. СПб., “Пушкинский фонд”, 2004, 69 стр.
Эссе — то, что я в последнее время охотнее всего читаю из художественной прозы — к которой этот подвид словесности ведь относится? Недаром на мою нынешнюю КП, составленную, конечно, по склонности, встанет всего один роман, и то весьма специфический. Кажется, я веду себя в духе времени. Вот и славное петербургское издательство “Пушкинский фонд” с успехом публикует книжечки эссе в серии “Имя собственное” (почему-то не названной на титуле или развороте, а идентифицируемой косвенным путем).
Забавно, что в состоящем из четырех эссеев сборничке Гандлевского один текст посвящен как раз доказательству преимуществ вымысла перед смежными жанрами, обходящимися без “магического кристалла”. “Взглянуть на реальные события с расстояния вымысла и увидеть их в истинном свете” — вот задача и привлекательная возможность для гения. Не стану спорить. Еще Владимир Вейдле в “Умирании искусства” сетовал на оскудение вымысла как на признак этого самого умирания. Но думаю, и он бы предпочел испорченному “кристаллу”, худо пропускающему свет, непринужденные речи умного, памятливого и неторопливого собеседника, каковым и является эссеист. Без навязчивости завладеть нашим вниманием и вести его по непредсказуемой дорожке ассоциаций и припоминаний, подспудно назначая свою цену каким-то главнейшим в жизни вещам, — таков путь сочинителя эссе.
У Гандлевского это получается. Однако погоду в книжке делает заключительное размышление, уклоняющееся от эссеистики в сторону литературного анализа. “Странно сближаются” в нем “Лолита” Набокова и дилогия Ильфа и Петрова. Загадочный повод дал сам Набоков, с редкой для него щедростью нахваливавший соавторов. Гандлевский обнаруживает массу перекличек, вплоть до заимствований со стороны русского американца. Натяжки, конечно, неминуемы, но в существенном он убедителен. Сходство “литературной оптики” (сюда следовало бы еще добавить и Юрия Олешу) таково, что встает вопрос, так ли уж эксклюзивно и небывало прославленное набоковское зрение, не обскакали тут ли его советские сатирики-юмористы.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.