Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат Страница 37
Жан-Филипп Туссен - Фотоаппарат читать онлайн бесплатно
День кончился, я одиноко сидел перед выключенным телевизором. Я еще не зажег маленькую галогеновую лампу, и гостиная плавала в мягких оранжевых сумерках летнего вечера. Продолжая смотреть в выключенный телевизор, я, в конце концов, заметил на поверхности стекла отражение той части комнаты, где я сейчас находился. Вся мебель и вещи, видимые как в выгнутом зеркале у Ван Эйка, казалось, сгрудились в центре экрана, сверху поблескивал сломанный ромб окна, возле стен можно было различить плотные темные очертания дивана и журнального столика и, наконец, более резкие, сочные и привычные силуэты галогеновой лампочки и батареи. Себя я узнал в темной массе, застывшей на фоне дивана. К вечеру я подустал и решил посидеть дома. Любой разумный человек на моем месте, воображал я, немедленно натянул бы пижаму, закутал ноги пледом и устроил себе телесеанс (чистая игра фантазии, не больше) для того, чтобы остаток дня прошел в покое, а назавтра появились силы для работы.
Некоторое время назад я проделал с телевизором один опыт. Известно, что включенный экран высвечивает три миллиона точек разной степени яркости, а сам образ в уме строим уже мы сами, при необходимости дополняя изменчивые конфигурации (что, на первый взгляд, конечно, сложно, но любое исследование зрительской аудитории покажет, что это каждому под силу). В тот вечер, недели две назад я сидел с пультом на диване, босиком, почесывая рукой причинное место (прошли счастливые времена), мирно ел куриную ножку с майонезом и смотрел по второй программе немецкого телевидения выпуск новостей. Затем, чтобы проделать опыт со всей присущей мне аккуратностью, я положил косточку на журнальный столик и, вытерев пальцы маленькой салфеткой, сконцентрировался, напряг зрение и отсчитал на экране примерно двадцать блестящих точек — если быть честным, не видел я ни одной, но раз при этом образ ведущего по-прежнему отпечатывался в мозгу, я сделал вывод, что заметил двадцать точек, восполнил недостающие ряды и нарисовал очкастое лицо Юргена Клауса, который по второй программе немецкого телевидения вел этим вечером выпуск новостей, а потом, в то время, как я наблюдал это серьезное, взволнованное, составленное из трех миллионов точек лицо, которое благодаря шестистам двадцати пяти линиям на кадр и пятидесяти изображениям в секунду все еще вело выпуск новостей, я подумал, что, по правде сказать, этот ведущий в очках — не Юрген Клаус, а Клаус Зибель, я их все как-то путаю, этих ведущих, несмотря на три миллиона разноцветных точек.
Около восьми вечера, сидя в гостиной, я захотел включить телевизор, чтобы посмотреть новости (но ведь не включил же — вот за что я собой восхищаюсь). Сидя по-турецки на диване, я раздумывал, сколько нас, тех, кто сейчас не смотрит телевизор, и, шире, сколько в мире людей, выключивших телевизор навсегда. Статистика на этот счет молчит, так что единственный более-менее верный признак, по которому человек зачисляется в категорию тех, кто не смотрит телевизор, — это отсутствие телеящика в жилище. Кстати, это не абсолютный критерий — он не охватывал людей вроде меня, которые, имея ящик, все равно его не смотрят (учитывая, что с того времени, как я, например, его выключил, прошло не больше суток). Ладно, не стоит усложнять, статистика остается, в общем, прежней. Не так много людей, я думаю, имея телевизор, вчера выключили его навсегда. В целом, судя по тем работам, которые я просмотрел, выходит, что только два-три процента жилищ в Европе не оснащены телевизором. Прибавим пару нетипичных случаев вроде моего, когда у человека имеется телевизор, а он его не смотрит, и получим все ту же ничтожную сумму в три процента европейцев, не зависящих от телевизора. Возможно, стоит уточнить эту слишком уж обнадеживающую цифру, указав, что среди опрошенных были в основном бродяги, бездомные, преступники, заключенные, лежачие больные и сумасшедшие. Ибо отсутствие телевизора в жилье скорее означает отсутствие жилья, чем телевизора.
Я встал с дивана, вышел из гостиной (сколько можно сидеть на одном месте — пора было куда-нибудь сходить) и позвонил Джону Дори.
С Джоном Дори мы познакомились несколько месяцев назад, когда в одной берлинской книжной лавке устроили чтение новейшего немецкого перевода Пруста. Собрание оказалось довольно нудным: некий тип уселся за столик и битый час читал нам Пруста по-немецки (я прилежно и послушно восседал на пластиковом стуле в дальнем конце лавки и не понимал ни слова из речи этого остгота). По окончании чтения, когда присутствующие с облегчением поднимались, один из общих знакомых представил мне Джона Дори, пришедшего в компании длинноногой студентки — Джон знал, чем их купить (он встретился с ней, надо думать, в парке или в другом общественном месте, в библиотеке, например, пару часов назад и сразу потащил на это чтение Пруста с тем же трепещущим энтузиазмом, как если бы вел барышню в номера), и мы поговорили в опустевшей к тому времени лавке. Во время разговора, к которому присоединился и хозяин магазинчика; кто-то захотел узнать, чем я занимаюсь в Берлине, и, благоразумно скрыв свои соображения относительно Карла V и Тициана, чтобы не рисковать книгой, которая может и не написаться, растрать я заранее всю радость, ограничился тем, что туманно заметил, как, в самом деле, забавно, что Пруст, упоминая раза два Тициана в своем романе, называет его то Тициано, то Тициан (похоже, что Пруст тоже споткнулся о мой вопрос).
С Джоном Дори мы потом несколько раз встречались, он третий год — начав в Париже и продолжив здесь, в Берлине — писал докторскую диссертацию по философии, посвященную одному заумному американцу, которого, как уверял я Джона — не раньше, правда, чем наши отношения сделались настолько теплыми, чтобы позволить дружеское ехидство, — не читал никто, даже сам Джон (убеждавший меня в обратном, как всегда скромно улыбаясь). Джон Дори был тессинским швейцарцем из Тичино по матери, канадцем-англофоном по отцу, в его выговоре слышался едва заметный чудной акцент, для моего французского уха он звучал скорее как английский, чем как итальянский, немцу показался бы французским, англичанину — итальянским и так далее. В Берлине он поселился несколько месяцев назад и зарабатывал на жизнь уроками французского и английского во всевозможных частных заведениях. Когда к концу месяца деньги заканчивались, он, чтобы свести концы с концами, брал учеников или помогал в театре декоратору. При случае он делал и переводы — литературные и деловые — и хватался за самую разную работу. С начала лета, например, по вторникам и пятницам во второй половине дня он был психоаналитиком вместо доктора Иоахима фон М., ушедшего в июле в отпуск. Джон мне рассказывал, как это делается. К двум часам он приезжал к дому доктора фон М. и, надев на велосипед замок, поднимался в квартиру, там варил на кухне кофе и поджидал пациентов — они подходили после двух. Когда звонили в дверь, Джон открывал — большинство пациентов знало, что доктора фон М. нет, и, входя, не задавали никаких вопросов. А если приходилось отвечать, Джон поступал так, как советовал доктор фон М.: утвердительно опускал глаза или туманно улыбался. До сих пор все шло прекрасно, пациенты не жаловались. Джон, заложив руки за спину, вел пациента из передней в кабинет. Там пациент без лишних слов ложился на кушетку, а Джон садился на стул и терпеливо ждал, закинув ногу на ногу. Пациенты не заставляли себя упрашивать и начинали говорить, когда с большими паузами, не торопясь, когда сбивчиво, мучительно выдавливая фразы, не шедшие из горла. Их рассказам вторили из угла кабинета большие старинные часы в стиле псевдо-бидермайер, чей длинный маятник невозмутимо отбивал такт. Иногда Джону полагалось коситься в сторону кушетки, закатывать глаза и теребить бахрому шарфа. Джон, разумеется, понимал не все, но это пустяки, объяснял он, и очень помогает в изучении языка: учит воспринимать устную речь. Джон говорил, ему было полезно прислушиваться к мягкому журчанию безупречных немецких фраз. И, кстати, он мог, когда хотел, отвлечься — доктору фон М. не нужны ни отчеты о сеансах, ни записи, ни конспекты, так что Джону не нужен был блокнот, писать в котором ему бы быстро прискучило. В конце сеанса Джон поднимался, чтобы проводить пациента до дверей, где получал, как было договорено, двести марок наличными: зная, что именно символизируют купюры, пациенты смущались, им неловко было передавать деньги вот так, из рук в руки, а Джон без ложного стыда опускал заработок в карман, выйдя на лестничную клетку, прощался, махал вслед рукой, смотрел, как пациент спускается, и думал, что счастливо отделался, затем возвращался и запирал дверь. Потом, насвистывая и засунув руки в карманы, он шел в гостиную, наливал себе виски и, включив телевизор, ложился на кушетку ждать следующего нервнобольного. Меня лично во всей этой истории поражало то, что на вид сам Джон был типичным пациентом: тревожный, умный взгляд, по временам горящий хитрым огоньком, сомнительная полуулыбка, длинные черные волосы — он их носил распущенными или собранными в хвостик, — больными же по большей части были ухоженные, хорошо одетые господа, с приличной внешностью, не слишком выразительные, чуть скучноватые — так, чаще всего, выглядят сами психоаналитики, — с приглаженными шевелюрами, расчесанными бородами, в галстуках и бабочках, с непременной маленькой деталью, подчеркивающей индивидуальность, какой-нибудь экстравагантной трубкой или перстнем, украшенным бриллиантом или цирконием. Я знаю, о чем говорю, потому что сам видел кое-кого из них в одну из пятниц, когда изображал психоаналитика вместо Джона, который не смог освободиться вовремя и попросил меня сбегать его заменить.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.