Шон О'Фаолейн - Избранное Страница 38
Шон О'Фаолейн - Избранное читать онлайн бесплатно
Моя любимая, сегодня перед сном ты найдешь этот сложенный вчетверо листок у себя на подушке, в «нашей» комнате, и ты улыбнешься, правда? Мне так нужна эта улыбка твоих милых, прекрасных, исплаканных глаз. Спи, моя ненаглядная Анадиона. Пусть тебе снится, как я люблю тебя. Как лежу у твоих ног. И помни во сне, что ты моя любовь. Помни, что я не могу жить без тебя. Что я о тебе все время думаю. Пусть тебе снится даже, что я пишу тебе и что ты, перед тем как заснуть, нашла у себя на подушке этот листок, что проснулась — и сон оказался явью; спи, я целую твои маленькие ножки и твои большие глаза. Твой влюбленный Биби.
Я — любовник осмотрительный, я никогда не пишу адреса, обхожусь без фамилии возлюбленной и без своей. А очарована она была недаром — письмо это написал Виктор Гюго своей всегдашней любовнице Жюльетте Друэ. Я его примерно помнил из книги, которая была у меня в прежней жизни, «Любовные письма разных стран». В конце-то концов, думал я, в письме важен дух, а не буква. Мне все равно так хорошо в жизни не написать. Впоследствии я читал про Бальзака, что он часто посылал женщинам любовные письма, взятые из собственных романов, — и точно, в «Луи Ламбере» одно такое обнаружилось. Я его тут же послал моей дорогой Анадионе. И еще одно письмо ей от меня, тоже написанное Гюго, в конце концов попало обратно ко мне. Оно поныне дышит лаской и теплотой, хотя и приспособлено к подвернувшемуся случаю, чтобы доставить ей нечаянную радость.
Любимая, я все лелею трепетную память прошлой ночи в отеле Морана, когда я, Биби, снова стал самым счастливым и гордым человеком на свете. Признаюсь, что такой полноты нежности к тебе и твоей ответной нежности я еще не испытывал. Конверт с этим письмом ты примешь сначала за извещение Ирландского департамента налоговых сборов: и прекрасно, потому что настоящим я шлю тебе подлинное свидетельство данного моего сердечного достояния, и документ действителен вперед на всю мою земную жизнь. В любой день, час или минуту, когда ты соблаговолишь мне его предъявить, я торжественно обязуюсь представить тебе вышеуказанное сердце не бедней теперешнего — переполненным одной лишь любовью, любовью к тебе, и мечтанием о тебе единственной. Подписано в Дублине сего 14 июля 1878 года в 4 часа пополудни.
Я подписался «Б. Б.» и приписал: «Документ засвидетельствован тысячей поцелуев».
Я только забыл переменить год на 1978-й, и она поддразнила меня этой ошибочкой.
— Всего-то на столетие! — рассмеялся я. — Значит, мы на сто лет дольше друг друга любим! — И мы снова принялись целоваться.
Таким-то образом и составился квартет: Лесли Лонгфилд, Анадиона Лонгфилд, Дез Моран и Боб Янгер — трое мужчин, некогда подвластных матери и по наследству перешедших в кабалу к дочери: ее муж, отец и любовник. Предположительно, каждый из нас раньше или позже задавался одним и тем же вопросом насчет остальных, по-разному его формулируя: «Что, по стопам матери пошла?» — думали Лесли с Дезом; и священник успокаивал себя: «Слава богу, он ей не пара, старый греховодник, хотя что-то он чересчур моложав?»; а я любопытствовал: «Случалось ли ей плакать у Лесли на плече?» — и каждый готов был усомниться в преданности двух других, но всякий раз ревность нашу умеряло сочувствие к собратьям-невольникам.
Как мне было не понимать, как не догадываться, до чего тяжело дались Дезу Морану долгие годы разлуки со своей подрастающей девочкой: сначала с «перильным ребенком» на Фицуильям-сквер, которого он хотя бы один раз — по свидетельству ее няни Денизы — мог увидеть над лестницей, если бы поднял глаза; между ними встали военные годы во Франции, в Африке, Италии, Германии, а она тем временем росла себе и росла возле своего Шаннона с дочерями тамошних ремесленников. А может, во время войны ему было как-то легче. Девочка и река миражом растворялись в африканской пустыне, терялись в сицилийском знойном мареве, забывались в медлительном продвижении к северу через Таранто, Бриндизи, Бари, когда они на пути в Рим в клубах белой пыли ползком кровянили землю от деревушки к деревушке — нищей, разграбленной, смердящей. Это было в 1943-м, ей шел двенадцатый год, а он переступил за половину обещанного в библии семидесятилетия. Он проживет еще долго и много раз свидится с нею, но никогда ему не наверстать те ее милые, беспечные годы в Банахере. Она останется для него незнакомкой и в раннем девичестве, когда променяет свою заросшую камышами, широкую, точно озеро, обжитую утками реку на дублинскую речушку, стиснутую черным гранитом, единственный банахерский мост — на запруженные городской толпой мосты и улицы, сельский монастырь Святого Сердца Иисусова — на пресловутый дублинский колледж Святой Троицы, где вечно гомонят шумливые юнцы и девицы. И не увидит он ее ни в Лондоне, ни в Париже, ни потом опять в Лондоне. У нас с ним были веские причины завидовать Лесли Лонгфилду, который многие годы безраздельно владел ее жизнью.
А тот лишь после того, как я влюбился в его жену, возымел ко мне более нежели чисто профессиональный интерес, уместный по отношению к репортеру — глашатаю новостей искусства. (Искусствоведом я себя никогда не называл.) Лет уже десять, как Анадиона была моей любовницей, когда июльским утром, во время деловой лондонской поездки, я вспомнил его в Британском музее, возле небольшой греческой статуэтки или изваяния, именовавшегося двойной Гермой или Гермесом. Оно изображало две сугубо несхожие головы затылок к затылку, видимо, как я потом сообразил, Афродиту-Венеру и Гермеса-Меркурия, красавчика в крылатых сандалиях, хитроумного, злокозненного, пронырливого, жуликоватого торгаша и посланника богов. Эта парочка — опять-таки сообразил я — произвела на свет Гермафродита. Глядя на это скульптурное единство противоположностей, я въявь увидел перед собой Лонгфилда, его ладную, гибкую, крепко сбитую фигуру — вылитый Джимми Кэгни, боксер-легковес, — его левый задумчивый глаз художника и острый, опасный, злокозненный блеск правого глаза. (Действительный характер человека всегда выдает правый глаз; левый, невыразительно-зазывный, обращен к публике. Я на него и не смотрю.) Стоя перед мужской личиной Гермы, я подумал, что этим-то — хитроумием, расчетливостью, житейским опытом, удачливостью, едва ли не подозрительной, — Лес Лонгфилд и завлек мою доверчивую, пылкую, простосердечную Анадиону, совершенно не от мира сего, но ох как жаждущую освоиться в жизни. Представляю, как она, чувствуя себя совсем уж беззащитной, говорила ему: «Ты ведь будешь меня беречь?» — и, сказать по чести, он таки оберегал ее на свой, в конечном счете неприемлемый, лад; опять же не сомневаюсь, что оберегал с удовольствием, в роли героя битвы Ars contra Mundum [34].
И все же была, была у него другая сторона, под стать левому глазу: чувствительность, возбудимость, нервозность, ершистость, ранимость — иной раз того и гляди расплачется, вроде своей жены. (В той скандальной истории с Дега как раз и проявились обе стороны его характера.) Расщепление? Раздвоение? Сращение? Может, Анадиона тоже притягивала меня своей двойственностью? А если да, то почему — сам я, что ли, как-то раздвоен? Кто мне на это ответит? Я пошел позвонил на Эшли-плейс и пригласил монсеньора ближе к вечеру отобедать со мной. По счастью, он был свободен.
Район Шарлотт-Перси-стрит, как и вообще город к северу от Сохо, лучше всего в летнюю субботу: и небо яснее, и шуму меньше, и сумерки медлят — можно пообедать в свое удовольствие, закажи только столик у окна и спокойно наслаждайся пленэром, будто завсегдатай кафе. Мой гость был тут как нельзя более уместен: высоченный, виски с проседью, яркие серые глаза и все еще темные ресницы, под стоячим воротником лоснился красновато-лиловый треугольник, в розовом свете ламп поблескивали золотые запонки на твердых манжетах — так что даже наш престарелый официант любовался посетителем, словно явившимся из былых времен, когда здешнее заведение прославилось своим «шиком».
Это была отнюдь не первая моя встреча с Дезом Мораном после смерти нашей Аны. Насколько я знаю, во всякий свой родственный наезд в Дублин он непременно звонил мне — это по крайней мере, а чаще, пока Анадиона жила со мной по соседству, являлся без звонка поздно вечером в мой домик на Росмин-парк, побывав перед тем у нее, и мы засиживались, попивая что-нибудь, далеко за полночь: он терпеть не мог ложиться спать — может быть, опасался сновидений? А после того, как она переехала на Эйлсбери-роуд, мы распивали свою бутылку вина, пообедав вместе где-нибудь в городе. И этот лондонский вечер сначала протекал по заведенному ритуалу наших сложившихся, хотя и неровных отношений. Сперва мы вежливо осведомлялись о всеобщем здоровье; затем обменивались дублинскими и вестминстерскими слухами; затрагивали политические и религиозные темы («С кем вы нынче веруете? С консерваторами, либералами, лейбористами, коммунистами или с папской курией?»). Только обговорив все это и почав вторую бутылку вина, оба мы расстегивались и расслаблялись; тут он обычно походя упоминал Анадиону, а я как бы не замечал этого, переняв его тактичную уклончивость. Тогда наконец следовал всегдашний прямой вопрос: «Как у нее дела с Лесли? Семья держится?» — причем прямота его неизменно задевала меня, и задевала за живое, не потому, что я всегда отвечал неопределенно-утвердительно, не потому, что знал, что иначе никогда не отвечу, а из-за собственной боязни спросить ее вот так напрямик. Боязни ее ответа? Боязни его предугадать? Да нет, меня удерживало не то и не другое, а скорее воспоминание, как я единственный раз попробовал уговорить Ану стать моей женой.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.