Хосе Альдекоа - Современная испанская новелла Страница 62
Хосе Альдекоа - Современная испанская новелла читать онлайн бесплатно
— Когда приступать можно? — не дослушав, возвращается к своей заботе мать.
— Тебе отдохнуть бы с дороги, Росарико, — обескураженно возражает отец, но по лицу матери видит, что спорить с ней бесполезно, и говорит: — Ладно, раз невтерпеж, можешь приступать. А ты, — велит он мне, — подай‑ка матери вон тот мешок, что с кувшином рядом.
Отец ласково треплет меня рукой по щеке, раскрывает было рот, чтоб сказать что‑то матери, но, передумав, видно, берется за серп.
Мать — кошель в руке — говорит женщинам: «Добрый день», и женщины ей говорят: «Добрый день», и мать заключает: «Ну, с богом!» И жницы, веером расступившись, оставляют нам узкую полоску стерни, упирающуюся в отцову мокрую спину. От жары разомлевшая Грелка заводит долгую, тягучую песню. Светлые пряди ее волос выбились наружу, голубые глаза на пыльном лице сверкают ослепительно и даже свирепо. Когда она нагибается за колоском, белые ляжки у нее заголяются, и становится видно, как струйки грязного пота из‑под колен катятся, прочерчивая извилистые дорожки по икрам. А на камне, привалясь спиной к дубу, повесив на колено засаленную шляпу, сидит и неотрывно глядит немигающим оком на Грелку Хосе, хозяин усадьбы.
— Мам, я притомился, отдохнуть хочется.
— Ну если начать не успели, а ты отдыхать просишься, так уж ступай лучше играть с Альбертико, — говорит она мне. И уже издалека кричит: — Не смей подходить к мулу!
Я с преувеличенной покорностью киваю головой, и она вновь склоняется к земле.
III— Эй, Грелка, — зовет Хосе, — принеси‑ка сюда вон те персики!
Хозяин — мужчина низкого роста, коренастый, глаза прозрачные, маленькие, все шныряют — доглядывают, посверкивают, как хорошо отграненные бриллиантики.
Когда сумерки сгущаются, все — мужчины и женщины — прекращают работу и сходятся в усадьбу, собираются перед домом, у дверей и во дворе. Я пристраиваюсь у ног отца, меж башмаками, широкая ладонь его отдыхает на материных коленях. Лицо матери запорошено, перепачкано землей, темные пятна пота под мышками, растекаясь, доходят до самых грудей.
— Ты что — будешь из персиков сок давить, Хосе? — обеспокоенная, спрашивает хозяйка.
— Ужо дайте ему продыхнуть немного, сеньора Антония, — довольно нахально встревает Грелка. — Убудет вас, если мы развлечемся?
Грелка с хозяином вытаскивают из персиков косточки. Сидят они на цементной скамье рядышком, тесно прижавшись, едва впотьмах различимые. Эладиовиноградным кустом тихонько перебирает струны гитары, отец, не вынимая изо рта цигарки, мурлычет что‑то. Угомонились при свете керосиновой лампы на своем дверном косяке мухи. Антония, откинувшись на спинку качалки, рассталась с веничком из табачных листьев и, широко отворивши рот, кажется, хочет впитать в себя всю черноту окрестных полей.
— Много зерна набрала? — спрашивает шепотом отец.
— Много зерна? — невнятно вторит растянувшийся у входа в маслобойню Нарсисо, губы его от вина блестят. — В этом доме глотка в дождь испить не дадут. Этот, — добавляет он, показывая в сторону Хосе, — своего не упустит… — И потрясает в воздухе кулаком.
— Слышишь, Хосе, что Нарсисо про тебя говорит? — окликает мужа Антония, силясь разглядеть в кромешной тьме Грелку. — Ты что же, своим работникам и торбочки не дозволишь набрать?
— Конечно, нет, жена… А что до Нарсисо, так он же всегда пьян. Мне ли его не знать! Тому уж восемь лет, как мы вместе форсировали Эбро.
— Кто это здесь толкует про Эбро да про войну?
Нарсисо поднимается на ноги, с трудом обретает равновесие и прикладывается к кувшину с персиковым соком, хлебает прямо из горлышка, долго. Потом говорит:
— Все осталось, как прежде. И если б победили те, а не Эти, то и тогда бы все осталось, как прежде: богачи сверху, бедняки снизу. Что в лоб, что по лбу!
Он опять припадает к кувшину и трижды сплевывает, норовит как подальше.
Грелка цепляет навахой кусок персика и набитым ртом, не утирая бегущего по подбородку сока, еле выговаривает;
— Ну и хор — р-рош!
Хосе глядит ей в глаза, и Грелка, поблескивая зрачками, заливисто смеется. Горячие порывы ночного ветра доносят до нас душистый запах сжатого хлеба, почти людской дух уснувших тропинок, вспотевшей и утомившейся за день пашни. Волки на дальних утесах воют на луну — она взошла над грядой, и светлячки у колодца больше не светятся.
— Ты рада, что пришла? — спрашивает отец, сдавливая матери рукою колено.
По телу ее пробегает дрожь, я, сонный, все мощусь поудобней у отца в ногах, мать тихо — тихо в ответ шепчет: «Да».
— Хорошо‑то как! — произносит отец.
Сквозь дремоту я слышу, как Альберто говорит сестре, чтоб шла спать. Я делаю движение подняться — ведь надо же задать ему трепку, но отец меня удерживает:
— Завтра.
Отец знает, что произошло между нами днем, и я улыбаюсь: уж завтра Альберто несдобровать.
— Хосе, пора спать ложиться, — зовет хозяйка.
— Обожди, мы вот — вот с соком покончим.
— Сил никаких боле нет… — шепчет хозяйка.
— Ладно, спать так спать, — клокочет Хосе.
— Спать, — тормошит и меня отец и первым направляется к загородке, что вкруг давильни. Эладио с неизменной гитарой в руке скрывается в направлении сеновала, следом проплывает тучная и темная фигура его половины. На груде мешков всхрапывает Нарсисо. В дверях спальни, опершись на плечо своего мужа, Антония говорит мне:
— До завтра, милок.
Полусонный, я не отвечаю, и мать мне выговаривает:
— Что ответить‑то падо?
Протеревши глаза, я спохватываюсь:
— Покойной вам ночи, сеньора.
— И тебе того же, милок.
Хосе кладет мне руку на голову.
— Ты сытно поужинал? — как‑то слишком заботливо спрашивает он.
— Спасибо, сеньор, сытно.
— Слава богу, что вообще поужинал, — вздыхает мать.
— Твой парнишка — благословение господне, Росарико.
— Такой живой, — вставляет Хосе.
— Ему по возрасту положено, — говорит мать.
Мне никогда не забыть страдальческого облика Антонии, как с трудом, через силу, она опирается на руки Хосе в дверях свое!! комнаты, насквозь пропахшей гниющей плотью и застоявшимися лекарствами — этим ужасным дыханием скорбной юдоли и угасания.
В нашем распоряжении был чулан без двери, из тамбура направо. Когда отец вошел, я уж лежал ничком на полу, на подстилке, подле матери. Не то нежно, не то нетерпеливо отец провел мне рукой по векам и сухо промолвил:
— Спи.
И я заснул. Сколько спал, не знаю, но вдруг проснулся, прямо скорчился от острой боли в желудке. Мать шепотом спросила, что со мной, и я ей ответил, что болит, и показал где. Она в темноте положила мне ладонь на живот, ладонь была шершавая и горячая, и боль заметно утихла.
— Мам, мне надо выйти.
— Хорошо, ступай в хлев. Очень больно?
— Очень.
— Это все кролик.
Отец неспокойно дышит рядом, с другого краю подстилки, и мы с матерью стараемся не повышать голоса.
— Говорила тебе, чтоб не ел столько, что тебе плохо от него будет. Вредно с непривычки столько жирного.
Ощупью я выбираюсь во двор И протискиваюсь внутрь хлева. В курятнике под кровлей тихо, поблескивает в лунном свете оперение петухов, важно восседающих по насестам среди кур. И лишь из кроличьих клеток, от высоченной поленницы, доносится шорох — шевелится какая‑то животина. Я сижу на корточках, напружинясь, внимая замирающим схваткам в кишечнике, как вдруг под носом у себя вижу крысу: она пробегает мимо с трепещущей жертвой в зубах, а в лунном пятне мечется, обезумевши от горя, крольчиха. Я привожу себя спешно в порядок и в этот момент слышу со стороны овчарни голоса.
— Ты, гляжу, не торопишься, — звучит сиплый голос Хосе.
— Я не могла раньше.
— Просто ломаешься, вот что, — говорит уже мягче хозяин.
— Да нет же, Хосе, я серьезно. У отца зубы болят, и я только сейчас смогла улизнуть.
Голоса смолкают, но я, прижавшись спиной к кирпичам ограды, не осмеливаюсь пошевелиться. Ночь — моему обостренному слуху так кажется — прямо‑таки сотрясается от звуков: стрекочут неустанно цикады, тявкает где‑то в яшивье лисица, бормочут похотливо в чердачном оконце голуби… Вдруг далеко в ущелье начинает выть — заливаться волк, по спине у меня пробегают мурашки, и вновь наступает окрест тишина, и мало — помалу, боязливо, с оглядкою ночная возрождается жизнь.
— Не сходи с ума, Хосе, — прерывисто дыша, повторяет Грелка.
В ночи я угадываю какое‑то глухое борение, некое лицедейство, всеобщий заговор, что ли… Мне на ум приходит Альберто, но у нас с ним все по — другому, совсем по — другому.
— Пошли под смоковницы, — произносит изменившимся, неузнаваемым голосом Хосе.
Когда я возвращаюсь в закуток, отец держит руку на белом материном плече и успокоенно посапывает. Черная и жесткая восьмидневная щетина его упирается матери в шею, а мать хоть глаза и закрыты, не спит еще, только дремлет. Я разом все это схватываю и осторожно пристраиваюсь с краю подстилки, и рукой тоже обнимаю мать, ее мягкую, теплую поясницу. И уже лежа, я глубоко, в полную наконец силу набираю воздуха, ибо мою грудь темнит какое‑то неведомое чувство и какая‑то исполинская волна меня захлестывает совершенно: мне и грустно, и радостно, и это — сильнее меня. И я зарываюсь липом в дерюжное, отдающее потом и гнилой соломою изголовье.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.